<<
>>

§ 1.3. Политическая смерть в России первой половины XVIII века: феномен имитации смертной казни Е. Н. Марасинова

Каждому знакомо свидетельство князя Михаила Щербатова, о том, что вступая на престол в 1741 году дочь Петра I пообещала отказаться от применения смертной казни: «Она при шествии сво­ем принять всероссийский престол, пред образом Спаса нерукот- воренного обещалась, что если взойдет на прародительский престол, то во все царствование свое повелением ее никто смертной казни предан не будет»[226].

Негласный мораторий на смертную казнь не­укоснительно соблюдался на протяжении всего царствования Ели­заветы Петровны, что привело к ограничению возможностей само­защиты трона, особенно в кризисный период смены придворной элиты после дворцового переворота. Это обстоятельство спровоци­ровало использование властью таких форм наказания, которые не приводили к физическому уничтожению противника, но демонс­трировали окончательную девальвацию его статуса, обеспечивая тем самым полноту возмездия. Уже в первые годы правления им­ператрицы актуализируются восходящие еще к более ранним эпохам практики положения на плаху, шельмования, театрализованной казни и появляется в официальных документах термин политичес­кая смерть. Данные способы расправы с оппонентами власти были направлены, прежде всего, на разрушение личного и социального достоинства подвергаемого экзекуции человека.

«Приговора к смертной казни не исполнять»

После восшествия на престол императрица Елизавета Петровна сдержала данное перед иконой обещание. 7 мая 1744 года появился довольно лаконичный указ, в соответствии с которым приостанав­ливалось исполнение решений по делам колодников, приговоренных к смертной казни и «политической смерти». Канцеляриям следова­ло высылать в Сенат описания их дел и ждать дальнейших распо­ряжений. Решение, само по себе беспрецедентное в истории Рос­сийской империи, сформулировано было сдержанно, лишено тол­кований и сопровождалось лишь краткой ремаркой: «Усмотрено,

что смертные казни и политическую смерть чинят не по надлежащим винам, а другим и безвинно»1.

Между тем термин политическая смерть вызвал глубокое недо­умение на всех уровнях власти. Елизавета потребовала от Сената вопрос проработать и представить бумагу, где бы перечислялись законы, регламентирующие ритуал политической смерти и четко фиксирующие преступления, за которые полагалось подобного рода наказание. Спустя некоторое время императрица получила ответ: «За какие вины политическая смерть и какая именно положена - точ­ных указов не имеется»[227][228]. Правда, во избежание монаршего гнева сенаторы все же упомянули некоторые экзекуции, которые, с их точки зрения, можно было подвести под понятие «политическая смерть». Все эти казни объединялись рядом сходных обстоятельств. Во-первых, они приходились на эпоху Петра Великого, с которой собственно и начиналась актуально переживаемая история для многих политиков и мыслителей Елизаветинского правления. Во- вторых, данные экзекуции включали несколько общих процедур: «сказание смерти», «положению на плаху» и всемилостивейшее избавление от натуральной смерти. Однако перечень этот оказался далеко неполным, содержание дел и приговоров проанализированы не были, и самое главное - выбранные сенаторами примеры казней никогда политической смертью не именовались. А между тем об­стоятельства подобных экзекуций могли бы пролить свет на историю появления понятия политическая смерть в русском языке и право­вом сознании XVIII века.

«Положение на плаху»

Хорошо известно, что «начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни»[229]. В октябре 1689 года был приведен в исполнение приговор восставшим против царя стрельцам. Начальнику Стре­лецкого приказа Федору Шакловитому, «забывшему страх Божий и государское крестное целование», отрубили голову, а образок Николая Чудотворца в серебряном окладе, бывший у него во время казни передали под расписку священнику Иродиону церкви Возне­сения Господня и Трех Святителей стрелецкой слободы Троице-

Сергиева монастыря. Сообщников «вора и изменника» Шаклови- того Семена Рязанова, Дементия Лаврентьева и Ивана Муромцева также решено было жестоко наказать: «положить их на плаху и, подняв, сказать им, что великие государи пожаловали их смертью казнить не указали, а указали бить кнутом, урезать языки и сослать их в ссылку в сибирские города на вечное житье».

Милосердие царя мотивировалось без лишнего пафоса - «для своего государского многолетнего здравия»1.

Однако на этом придворные треволнения не закончились. Бук­вально через несколько недель последовали новые казни. В данном случае не обошлось без ворожбы. Пожилой боярин Андрей Ильич Безобразов, назначенный воеводой на Терек, вынужден был подчи­ниться высочайшей воле и, покинув Москву, отправиться в далекое и трудное путешествие. Однако во время вынужденной остановки в Нижнем его посетила спасительная идея - снискать милостивое расположение государя и получить разрешение на возвращение в столицу путем . чародейства. Сказано - сделано: тут же отыскали волхва Дорошку, который слыл еще и коновалом, приставили к нему человека Безобразова Ивана Щербачева и снарядили в Москву. Когда Петр направлялся из Савинского похода в село Хорошево, Щербачев указал колдуну на царя, и тот принялся «напускать заго­ворные слова дьявольски по ветру», чтобы государь был добр к воеводе Безобразову. Для пущей верности одновременно ворожили в Нижнем на костях и воде, а также прибегала к своим, ей одной ведомым заклинаниям, татарка в Касимове. Однако чары на Петра не подействовали, а, напротив, спровоцировали доносы и самое пристрастное расследование. Воеводе Безобразову по приговору отрубили голову, коновала Дорошку сожгли в срубе на болоте, и лишь Иван Щербачев остался жив. Ко дню казни, назначенной на 8 января 1690 года, был уже готов сценарий: перед осужденным зачитывался указ, начинающийся со слов «Вора Андрюшки Безоб­разова человек Ивашка Щербачев!», затем следовали обвинения и приговор «казнить тебя смертью - отсечь голову», далее как и в любом театрализованном действии шла ремарка «(положить на плаху, а сняв с плахи сказать): Ивашка Щербачев! Великие госуда-

1 См.: Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках. СПб. 1884. Т.1. Стб.265-270, 421-424; СПб. 1893. Т.4. Стб.565-570; ПСЗ. Т.Ш. №1349. С.33-36. 1689, 11 октября.

ри смертью казнить тебя не указали, а указали тебе чинить жестокое наказание: бить кнутом и сослать тебя в ссылку в Сибирь»1.

В дан­ном случае счастливейшее избавление Щербачева преподносилось не как великая государева милость, а как неотвратимое и страшное наказание, мало отличающееся от натуральной смерти[230][231].

Через два года сходной экзекуции будет подвержен некто рас­стрига Ивашка, известный более под именем старца Иосифа. Чело­век этот был какой-то смутный, и история, связанная с его именем, на первый взгляд не совсем понятна. Происходил он из так называ­емых романовских или костромских татар, отец его был Богдан Ахметов. Ивашка рано покинул родной дом, крестился, жил отшель­ником в им же построенной при большой костромской дороге ча­совне, потом подстригся под именем Иосифа и много лет скитался по разным монастырям. Как-то раз на пути из Сийский обители, что под Архангельском, у города Еренска повстречался старцу че­ловек, который якобы свел его с опальным фаворитом поверженной царевны Софьи Василием Голицыным. Голицын просил старца идти в Москву к его более удачливому двоюродному брату Борису Голи­цыну, приближенному Петра, и сказать буквально следующее: «Не допусти казни кузена, борись за его жизнь по крайней мере год - не долог век царя, тот же год ему и остался». Именно с этой вестью в одеянии чернеца с неизвестными травами в котомке и явился старец Иосиф глухой январской ночью в дом князя Бориса Голицына. Свой фавор князь терять не собирался и от греха подаль­ше отправил старца-провокатора прямиком в Розыскной приказ. Пытки, очные ставки и даже специальная комиссия в Еренск, где содержался Василий Голицын, сделали свое дело - выяснилось, что расстрига Ивашка, он же старец Иосиф, просто оговорил Голицына,

поскольку в свое время «князь сослал его за то, что у него дело было в Поместном приказе, как он, старец, был в Дорофееве пустыне». Неизвестные же травы в котомке оказались не зельем, а всего лишь лекарством от грыжи. Подобная неуклюжая месть, задействовавшая ни много ни мало «слово и дело», закончилась обычным пригово­ром - «казнить смертью», правда, в особой интерпретации: «поло­жить на плаху и, сняв, сказать “ Ивашка-расстрига! Великие госуда­ри положили на милость - смертью тебя казнить не велели, а ука­зали бить кнутом нещадно и сослать в Сийский монастырь”»1.

В 1700-м году на эшафоте оказались вымогатели из города Ве- невы, находящегося недалеко от Тулы. Земский староста с сообщ­никами вздумал торговать должностями: выборных таможенных и кабацких старост, с которых поиметь ничего не удалось, от сборов удалили, а на их место поставили более сговорчивых за 120 рублей. В результате не поздоровилось никому - «и тем, кто деньги взяли, и тем, кто деньги дали, велено сказать смерть, положить на плаху и, с плахи подняв, бить кнутом и сослать в Азов с женами и с детьми на вечное житье». Казнь эта была устрашающей, поскольку впредь за «воровство и хитрость в сборах» полагалась натуральная смертная экзекуция2. Не прошло и двух лет, как последовало новое распоряжение: сняв с попа Петра Никитина священнический чин, «сказать ему смерть» за «научение» духовного сына лжесвидетель­ству, затем бить кнутом и отправить опять-таки в Азов на каторгу. Публичное наказание святого отца носило также назидательный характер, поскольку, согласно указу, отныне всех, кто еще рискнет давать неверные показания в суде, ожидал эшафот «безо всякого милосердия и пощады»3.

Между тем все перечисленные экзекуции именовались как угод­но - наказанием, казнью, положением на плаху, но никак не поли­тической смертью. По всей видимости, впервые это понятие появ­ляется в русской правовой терминологии, явно не без западноевро­пейского лингвистического влияния, в громком деле знаменитого

1 См.: Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках. СПб. 1888. Т.3. Стб. 1071-1444; ПСЗ. Т. III. № 1395. С. 89-91. 1691, 7 марта; Воскобойникова Н.П. Чело­битные Василия Васильевича и Алексея Васильевича Голицына из ссылки (1689-1714) // Хозяева и гости усадьбы Вязёмы: материалы Голицынских чтений. 23-24 января 1999 г. Большие Вязёмы. 1999. С.7-13.

2 ПСЗ. Т. III. № 1722. С. 671. 1699, 24 ноября; Т. IV. № 1819. С. 90-91. 1700, 22 декабря.

3 ПСЗ. Т. IV. № 1893. С. 185. 1702, 17 января.

толмача Петра I, крупнейшего дипломата и вице-канцлера П.

П. Ша- фирова. Само выражение политическая смерть начинает мелькать в официальных документах уже за несколько месяцев до дела Ша- фирова. Так, например, дворянству запрещено было укрываться от службы под страхом «натуральной или политической смерти»[232]. Однако именно инсценированная казнь вице-канцлера стала первым громким наказанием, названным политической смертью.

От «казуса Шафирова» к «казусу Остермана»

Шафиров обвинялся в «упрямстве, учиненном против указов» на заседании Сената 31 октября 1722 года, когда рассматривался вопрос о почтах, находившихся под его управлением более двадца­ти лет. По регламенту вице-канцлер как заинтересованное лицо должен был покинуть обсуждение, о чем ему и заявил обер-прокурор Г.Г.Сокрняков-Писарев, потрясая доской с наклеенным на нее текс­том соответствующего указа. Вспыльчивый барон, будучи сенатором, подчиняться не стал и остался на заседании, обругав Скорнякова, приспешника своего давнего противника А.Д. Меншикова, «вором». Всемогущий временщик не остался в долгу, сцепился с Шафировым, а потом сопровождаемый Г.И. Головкиным и Я.В. Брюсом, покинул собрание. Оставшиеся в компании барона Д. М. Голицын, Г.Ф. Долгорукий и А. А. Матвеев готовы были продолжать слушания, но тут топнул ногой оскорбленный обер-прокурор и заседание Се­ната закрылось. На беду генерал-прокурор П.И. Ягужинский отсутс­твовал по делам государственной важности, а сам Петр был в тяже­лейшем Персидском походе. Разумеется, до императора дошли из­вестия о скандалах и потасовках среди сенаторов, оказавшихся вне непосредственного контроля со стороны главных персон. Петра, вероятно, особенно возмутило игнорирование государственных указов, опасное «сенатское несогласие», а также осквернение «чес­ти судебного места надменной бранью».

Сентенция по делу столь крупной политической фигуры была показательной, поэтому без тщательно продуманной театрализации здесь не обошлось. Шафирова торжественно лишили голубой ленты и шпаги и приговорили к отсечению головы, припомнив и выданное

сверх нормы жалованье брату Михаилу, и растрату казенных денег во время поездки во Францию, и как водится, «еврейскую природу»1. Казнь была назначена на 15 февраля 1723 года в Кремле, где напротив сенатской канцелярии специально установили эшафот2. Находивший­ся тогда в Москве голштинский дворянин Фридрих Берхгольц записал: «Около 7-ми часов утра поехал я в Кремль. Вокруг эшафота стояло бесчисленное множество народа. Когда виновного на простых санях привезли из Преображенского приказа, ему прочли его приговор и преступления. После того с него сняли парик и старую шубу и возве­ли на возвышенный эшафот, где он стал на колена и положил голову на плаху; но прислужники палача вытянули ему ноги, так что ему пришлось лежать на своем толстом брюхе. Затем палач поднял вверх большой топор, но ударил им возле, по плахе, - и тут Макаров от имени императора объявил, что преступнику во уважение его заслуг даруется жизнь»3.

Смерть прошла совсем рядом с Шафировым, по всей видимости, навсегда опалив его сердце. Оглушенный, со слезами на глазах, он с трудом сошел с эшафота, не обращая внимания на поздравитель­ные возгласы, и лишь когда ему пустили кровь, промолвил, что лучше уж выкрыть вены, чтобы разом покончить с мучениями. Столь мрачная эквилибристика жизнью и смертью одного из первых лиц в империи потрясла и всех присутствующих - кто-то сожалел об этом, как искренне замечает Берхгольц, «очень честном человеке», кто-то тянул к нему руки с поздравлениями, кто-то строил догадки по поводу наказаний других участников скандала в Сенате. Государь же был очень мрачен, никого не принимал, скрылся в одной из комнат и даже обедал один4.

Итак, обряд положения Шафирова на плаху практически впервые в русском законодательстве был назван политической смертью.

1 Кроме того, за Шафировым признавались и другие корыстные проступки, в част­ности: самовольное повышение почтовых такс; ловкое присвоение себе драгоценностей свояка А.М.Гагарина; обман полковника Воронцовского, у которого барон под видом займа взял в заклад деревню, а «денег не дал ничего» (См. об этом: Берхгольц Ф-В. Днев­ник камер-юнкера Берхгольца, веденный им в России в царствование Петра Великого с 1721-го по 1725-й год. М. 1860. Ч.3. С.28; Соловьев С.М. История России с древнейших времен. М. 1963. Кн. IX. Тт. 17-18. С. 456-466).

2 РГАДА. Ф. 248. Оп. 5. Д. 300. Л. 271 (см. также Лл. 263-266, 267-270об.).

3 См.: Берхгольц Ф.-В. Дневник камер-юнкера Берхгольца. Ч.3. С.28.

4 Берхгольц Ф.-В. Дневник камер-юнкера Берхгольца. Ч.3. С.28-29; Бердников Л.И. Евреи государства Российского (XV - начало XX вв.): Литературные портреты. М. 2009. С.82-84.

С тех пор подобные экзекуции, практиковавшиеся в судопроизводс­тве и ранее, ретроспективно получили конкретное терминологичес­кое оформление. Одновременно уточнение определений породило новую форму наказания: публичное переживание заведомой инс­ценировки смертной казни. Однако мучительное ожидание неиз­бежного конца, страшные мгновения на эшафоте и ошеломляющее помилование психологически принципиально отличались от сим­воличного театрального действия политической смерти, в которое были вовлечены и палач, и преступник.

«Казус Шафирова» дал импульс появлению целого ряда законода­тельных актов, направленных на повышение авторитета государствен­ных указов в сознании подданных и ужесточение наказания за бес­чинства в присутствиях. Прошло несколько месяцев с момента поли­тической смерти Шафирова, а случай с «упрямством» барона нет-нет да и всплывал в текстах именных резолюций. В октябре 1723 года было строжайше запрещено «браниться, здорить, кричать» и уж тем более драться в казенных местах. И если за словесную невоздержан­ность полагались штрафы и конфискация имущества, то рукоприк­ладство каралось политической смертью. То ли призывы Петра к благочинию не возымели действия, то ли император резонно полагал, что нравы не улучшаются одним росчерком пера, но в начале 1724 года именной указ «о наказании за бесчинство» был повторен с расширен­ным толкованием. Власть неукоснительно требовала пристойного поведения в Сенате, Синоде, коллегиях, канцеляриях и во всех судных местах, апеллируя к образу Высшего Судьи и называя любой суд Судом Божьим. И, наконец, буквально на следующий день последовал еще один устрашающий указ «о важности государственных уставов», чтобы неведением, «как в деле Шафирова», никто не отговаривался1. Приблизительно в это же время политической смертью пригрозили ловким приказчикам в случае, если они посмеют утаивать крепостные души без ведома помещика2.

После кончины Петра и известного перераспределения полити­ческого влияния при дворе был издан указ «О внесении в Верховный тайный совет экстрактов из дел уголовных для доклада Ее Величес­тву о преступниках, приговоренных к смертной казни или полити-

1 ПСЗ. Т. VII. № 4337. С. 142-143. 1723, 24 октября; № 4431. С. 214-215. 1724, 21 ян­варя; № 4436. С.216. 1724, 22 января.

2 ПСЗ. Т. VII. № 4343. С.146. 1723, 5 ноября.

ческой смерти»1. При всех изменениях в структуре государствен­ного управления этот документ сохранял свою актуальность на протяжении краткого царствования Петра II и всего правления Анны Иоановны. Указ, с одной стороны, ставил под более жесткий конт­роль принимаемые на местах резолюции по уголовным преступле­ниям, а с другой - еще раз напоминал всем подданным, что высший суд остается исключительной прерогативой венценосной особы. В то же время сама ситуация разрешения участи колодников у под­ножия престола в целом способствовала сокращению числа «смер­тных сентенций». Сравнение «мнений» полицмейстерских контор и канцелярий и окончательных приговоров показывает явную гу­манизацию выносимых вердиктов по мере их продвижения к вер­шинам власти.

Так граф Б.-Х. Миних, возглавивший в 1732 году ко всем своим регалиям и должностям еще и Петербургскую полицмейстерскую канцелярию, лично рассматривал дело ямщика Никиты Гайгарова, присланное из ямской конторы московской ямской слободы. Этот Никита Гайгаров, бесчинствовавший на дорогах от Петербурга к Красному кабаку и Екатерингофу, «с огня и с розысков» повинился в одном убийстве, двух разбоях и четырех грабежах. Полицмейстерская канцелярия требовала смертную казнь через повешение за ребро, Правительствующий Сената по доношению Миниха ограничился «более легкой смертью» и воздаянием за душу погибшего: «повесить в том месте, где он смертное убийство совершил»2. А вот в случае с посадским человеком Кондратием Пикиным казнь вообще была за­менена ссылкой в Рогервик. Сведения, поступившие в полицмейстер­скую канцелярию от генерал-инспектора Карла Гохмута, обнаружи­вали, что этот Пикин, будучи в услужении у самого Ягужинского, украл из казенной палаты деньги, а из гостиного двора детские вещи, серебряное кружево и занавески. Отсутствие обвинений в убийствах и разбоях показалось неубедительным, и канцелярия настаивала на смертной экзекуции. Миних же решил ограничиться наказанием кну­том, вырезанием ноздрей и каторгой3.

Однако несмотря на издание в 1726 году указа о запрещении вершить не только смертную казнь, но и политическую смерть без

1 ПСЗ. Т. VII. № 4964. С.700. 1726, 8 октября.

2 РГАДА. Ф. 248. Оп. 14. Д. 781. Лл. 324-234об., 325-328, 330.

3 РГАДА. Ф. 248. Оп. 14. Д. 781. Лл. 318-320.

ведома высших государственных органов и доклада императрице, на протяжении всех последующих лет приговоры к политический смерти не выносились. Более того, сам этот термин практиче ски исчез из законодательных документов. При этом симптоматично, что положение на плаху как форма помилования сохранялось в практике уголовных наказаний, однако, политической смертью данная экзекуция не именовалась. Так в 1739 году Сенат постановил: крестьянину Семену Степанову за растление малолетней девки Улиты, дочери солдата Ямбургского полка Луки Зуева, «сказав смерть, положить на плаху и, подняв с плахи, бить кнутом, и, вы­резав ноздри, сослать в Оренбург на вечную работу»1.

Может быть, именно поэтому в самом начале правления Елиза­веты Петровны дарование жизни под занесенным топором генерал- адмиралу и первому кабинет-министру А.И.Остерману было назва­но «всемилостивейшим освобождением от смертной казни», а не политической смертью. Остерман обвинялся в сокрытии завещания императрицы Екатерины I, по которому власть должна была перей­ти к Елизавете Петровне, попытке возвести на российский престол сына мекленбургской принцессы Анны, а дочь Петра Великого выдать замуж за «чужеземного убого принца». Вместе с Остерманом по этому политическому делу проходили еще пять весьма значи­тельных фигур: уже упоминаемый фельдмаршал Б.-Х.Миних, вице­канцлер М.Г.Головкин, обер-гофмаршал Р.-Г.Левенвольд, президент коммерц-коллегии К.-Л.Менгден и действительный статский совет­ник И.Н.Темирязев. Сентенция, принятая Генеральным судом и Сенатом в полдень 15 января 1742 года, отличалась крайней суро­востью: Миних был приговорен к четвертованию, Головкин, Левен- вольд, Менгден и Темирязев - к отсечению головы, но самое жес­токое наказание ожидало Остермана - его приказано было колесо­вать и тело на колесо положить[233][234].

Однако мало кто из государственных персон ожидал высочайшей конфирмации кровавой экзекуции через полтора месяца после клят­вы, данной императрицей перед образом Спаса, никогда более не вершить смертной казни. И хотя работа комиссии по делам титуло­

ванных преступников держалась в строжайшем секрете и никакого манифеста о приговоре опубликовано не было, вся политическая верхушка, включая посланников, была очень неплохо осведомлена. Спустя несколько часов после окончания следствия секретарь сак­сонского посольства И.-З.Пецольд уже доносил первому министру Августа III графу Г.Брюлю придворные сплетни, полученные от вице-канцлера А.П.Бестужева-Рюмина: «Под величайшею тайною сказал он мне, что приговор оказался ужасным и что великий канц­лер и генерал-прокурор1 требовали, чтобы граф Остерман был коле­сован, а фельдмаршал Миних - четвертован. Ее Величество импе­ратрица, однако, милосердна»2. На следующий день, 16 января, именной указ, направленный в Сенат и Генеральный суд, освобождал преступников и от смертной казни, и от «тяжкого наказания», а так­же прописывал сценарий положения на плаху Остермана3. 17 января в 8 часов утра высочайшее решение было доведено до сведения Сената, тогда же были внесены и незначительные коррективы в процедуру объявления смертного приговора и помилования4.

Таким образом, исполнение неизвестной большинству жителей столицы сентенции сразу же приобрело оттенок продуманного на­зидательного представления, адресованного, прежде всего, простым подданным. 17 января 1742 гола в Петербурге на всех улицах раз­далась барабанная дробь и «во всенародное известие» объявили о назначенной на завтра публичной казни «злоумышленных врагов целости империи», «чтоб всякого чина люди о сем ведали и для смотрения приходили»5.

Ранним утором 18 января перед зданием двенадцати коллегий вокруг сооруженного эшафота выстроились солдаты Астраханского полка, сдерживающие многолюдную толпу. Однако зловещие приспо­собления для наказания несчастного Остермана, приговоренного к колесованию, отсутствовали - на помосте зрители заметили только две плахи и топор. Арестанты давно уже были доставлены из Петро­павловской крепости в здание коллегий и дожидались своего выхода.

1 Речь шла о преисполненных мстительных чувств князе А.М.Черкасском и князе Н.Ю.Трубецком.

2 Дипломатические документы, относящиеся к истории России в XVIII столетии // Сборник Русского исторического общества (далее - Сб.РИО). 1871. TVI. С.401-402.

3 РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 321. Ч. 1. Лл. 5-6.

4 РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 321. Ч. 1. Лл. 22-23, 26-26об.

5 РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 321. Ч. 1. Л.21.

Ровно в 10 часов показалась процессия: давно страдающего подагрой Остермана в парике, черной бархатной фуражке и лисьей шубе везли на крестьянских дровнях, остальные осужденные шли следом. Все шестеро были абсолютно спокойны, а Миних, вырядившийся почему- то в серый кафтан и ярко-красный военный плащ, даже вызывающе оживлен. Он дружески шутил с сопровождавшими его солдатами, убеждал их, что не струсит на эшафоте, как не трусил, когда водил их в атаку при Ставучанах и Очакове, а караульному унтер-офицеру, расчувствовавшись, подарил кошелек с червонцами на память.

Остермана подняли на помост на носилках, усадили на стул и сорвали бархатную фуражку и парик. Он первым выслушал «объяв­ление о винах и преступлениях», зачитанное секретарем Сената Семеном Орловым в присутствии генерал-лейтенанта и обер-камер­гера С.Л.Игнатьева и обер-секретаря Сената П.В.Севергина1. При­говор к колесованию тут же был заменен на отсечение головы2. Графа положили на плаху, расстегнули ворот рубахи, обнажили шею, один из палачей держал голову за волосы, другой вынимал топор. В это же мгновение был зачитан указ о помиловании и ссылке на вечное житье в уже печально знаменитый Березов. После этого бывший первый министр невозмутимо приподнялся3, застегнул ворот рубахи, попросил вернуть «парик и колпак»4, и, не проронив более не слова, спокойно наблюдал за процедурой обвинения и затем провозглашения смягченного приговора прочим осужденным5. Пла-

1 РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 321. Ч. 1. Л.41об.

2 Е.В.Анисимов остроумно замечает, что «казнь первого министра правительства Анны Леопольдовны А.И.Остермана была уникальна, так как содержала двойное поми­лование» (Анисимов Е.В. Народу у эшафота // Journal of Slavic Research Center. Hokkaido University. 1997. С. 61).

3 Упоминание историка Костомарова о том, что ни о чем не ведавший палач, услышав о помиловании, в сердцах пнул ногой старика, не подтверждается данными, присутство­вавших на казни очевидцев, в частности, Пецольда и английского посланника Э.Финча (Костомаров Н.И. Русская история в жизнеописаниях главнейших деятелей. СПб. 1888. Т. 2. Вып. 7. С. 78). См., например: Kleff B. Graf Ostermann // Bochum. Ein Heimatbuch. Bochum. 1938. Bd.4. S. 38-40.

4 См. замечания Э.Финча: Пекарский П.П. Маркиз де ля Шетарди в России 1740-1742 годов. Перевод рукописных депеш французского посольства в Петербурге. СПб. 1868. С. 523.

5 См. об этом: Галем Г. Жизнь графа Миниха, императорского российского генерал- фельдмаршала. М. 1806. С. 217-219; Шишкин И.И. События в Петербурге в 1740 и 1741 го­дах // Отечественные записки. 1858. Т. 118. С. 349-351; Каратыгин П.П. Семейные отношения графа А.И.Остермана // Исторический вестник. 1884. Сентябрь. Т. XVII. С. 613-615; Соло­вьев С.М. История России с древнейших времен. М. 1963. Кн.ХЕ Тт. 21-22. С. 138-141.

ха так и осталась неокровавленной, преступники избежали даже публичного наказания кнутом, спектакль был завершен, а собрав­шаяся на площади чернь осталась без зрелищ. «Вообще вся эта трагическая история, - в тот же день сообщал Пецольд своему коро­лю, - прошла без малейшего беспорядка, некоторые из народа недо­вольные тем, что никто из осужденных не был казнен смертью, были тот час же приведены к совершенному молчанию»1. При этом пос­ланник недоуменно добавлял: «Никто не может с достоверностью сказать, знал ли граф Остерман о том, что он будет помилован или нет»[235][236]. Между тем сам факт объявления во всенародное известие манифеста «о важнейших винах и преступлениях» осужденных лишь спустя две недели после состоявшего помилования позволяет пред­положить, что в день казни у здания двенадцати коллегий собралась толпа зрителей и узкий круг посвященных участников театрализации смертной экзекуции[237].

После виртуальной расправы с Остерманом и прочими высоко­поставленными «злодеями» термин политическая смерть прочно укрепляется в языке законодательных актов и употребляется, как правило, вместе с понятием смертная казнь. При этом в ситуации моратория на высшую меру наказания значение политической смер­ти, а также четкого понимания ее процедуры и обряда особенно возрастало.

Политическая смерть и смертная казнь

Не далее, как летом 1743 года вопрос о соотношении этих двух видов столь зловещих приговоров встал уже в дипломатическом контексте. Шли последние недели затянувшихся переговоров в ходе

реваншистской русской-шведской войны, однако так и не позволив­шей Стокгольму пересмотреть условия Ништадтского мира. Меж­дународные амбиции России были уже не столь высокими, а поло­жение императрицы, недавно взошедшей на престол в результате дворцового переворота, не столь прочным, как у ее венценосного отца двадцать лет назад. Любая политическая оплошность могла привести к срыву подписания так называемого «Уверительного акта»1, поэтому Елизавета Петровна была весьма разгневана, когда получила от главнокомандующего П.П.Ласси донесение о случаях мародерства и даже убийства мирных шведских подданных русски­ми солдатами. Ситуация усугублялась тем, что по всей вероятности, пострадали даже не шведы, а финны, которым Елизавета за нейтра­литет во время военных действий обещала спокойствие и поддержку в борьбе за суверенное государство. Решение о неприменении смер­тной казни приходило теперь в противоречие не только с приговором главнокомандующего, но и с дипломатическими расчетами.

Выход был найден в сфере терминологии: в обращении к швед­скому канцлеру использовалось туманное понятие политическая смерть. Спустя несколько дней императрица писала главнокоман­дующему: «Господин генерал-фельдмаршал, по сентенции приго­ворено убийцев и грабителей всех колесовать, а капрала и ефрей­тора, которые оных для добычи отпускали, расстрелять ; на оное наша резолюция сия есть: хотя они и достойны за свое зло­действо по закону Божию и по правам государственным наижесто­чайшей смертной казни, однако мы, от милосердия нашего, смерти предать их не хотим и о том вы от себя к графу Шленбургу отпишите, что мы таким преступникам никакого упущения чинить не велим, а что их смертью казнить не велели, то объяви, что Мы всякие смертные преступления не натуральною, но политическою смертию наказывать уставили»[238][239]. Попыталась Елизавета смягчить оскорбленные чувства не только канцлера Карла Шленбурга (или Гилленборга), но и местных жителей, приказав наказать преступ­

ников «там же, где они то злодейство учинили, при шведских депу­татах, которым, отыскав, все пограбленное отдать»1.

Сама сентенция была рассчитана на ее публичный характер и в целом соответствовала приговорам, предусмотренным Собор­ным Уложением: «Настоящим убийцам отсечь по правой руке и, вырезав ноздри, послать в вечную работу, а капрала и ефрейтора бить кнутом и, вырезав ноздри, тако ж вечно в работу послать в Сибирь, а которые то грабленое принимали, тех шпицрутен гонять и на три года в каторжную работу послать»[240][241].

Данный указ от 2-го августа 1743 года, не вошедший, кстати сказать, в Полное собрание законов, остался бы без особых пос­ледствий, если бы не «терминологический реверанс» в сторону шведского канцлера. Но упоминание о политической смерти, кото­рая заключается в отсечении правой руки и заменяет собой смерт­ную казнь, породит проблемы в сфере реализации уголовного зако­нодательства в XVIII веке, искажение в наименовании законов во время кодификации и, наконец, ошибочные выводы в историогра­фии, интерпретирующей мораторий на смертную казнь в царство­вание Елизаветы.

Во-первых, указ, рассчитанный на дипломатический резонанс и связанный с конкретным фактом мародерства на чужой территории во время мирных переговоров, явно приходил в противоречие с общим мораторием и на политическую смерть, и на смертную казнь. Кроме того, форма публичного наказания бесчинствующих солдат русской армии, представленная в данном указе как политическая смерть и сводящаяся к отсечению правой руки, не соответствовала уже существующему обряду «сказания смерти и положения на плаху». Во-вторых, единственный раз, в 1743 году, промелькнувший в законах тезис о замене смертной экзекуции политической смертью перекочевал в указ от 29 марта 1753 в результате поиска сенаторами всех случаев упоминания данного термина, и наконец, определил название указа от 30 сентября 1754 года уже в процессе кодифика­

ции в XIX веке1. В-третьих, исходя из данного ошибочного опреде­ления основного смысла указа в ПСЗ, некоторые исследователи делали неправомерный вывод о существовании в годы правления Елизаветы Петровны практики замены смертной казни политичес­кой смертью[242][243].

В действительности же, натуральная смерть и инсценировка вынесения смертного приговора расценивались как почти равно­значные высшие меры наказания, на которые и накладывалось за­прещение вершить без санкции Сената и высочайшей конфирмации. Более того, смерть и ее публичная имитация настолько тесно слива­лись в формулировках сентенций, что неизбежно возникал некий терминологический конфликт и потребность в более четких опреде­лениях. Проблема дефиниций усугублялась еще и тем, что пригово­ры к смертной казни и политической смерти должны были оставать­ся на бумаге. Отчасти поэтому сенаторы избирали путь введения очевидных визуальных отличий помилованных преступников.

Весной 1746 года на имя императрицы поступает доклад за под­писью И.Ю.Трубецкого, А.И.Ушакова, А.Б.Куракина, А.И.Румянцева, А.Б.Бутурлина, И.И.Бахметева, П.И.Шувалова и А.Д.Голицына, по которому предлагается: «подлежащи к натуральной смертной казни, чиня жестокое наказание кнутом и вырезав ноздри, поставить на лбу “ В”, а на щеках на одной “ О”, а на другой “ Р”», а осужденным на политическую смерть «чинить наказание кнутом с вырезанием ноздрей». После экзекуции все заклейменные преступники в канда­лах должны отправляться «в вечную тяжелую и всегдашнюю работу». В данном докладе в общих чертах прописывался и обряд полити­ческой смерти: «ежели кто положен будет на плаху или взведен будет на виселицу, а потом объявлена им будет Ее Императорского

Величества милость»1. Однако статус закона получили лишь неко­торые нововведения сенаторов и то с «орфографическими коррек­тивами». 9 июня 1746 года был издан именной указ «О клеймении воров, разбойников и прочих уголовных преступников словом вор, означая на лбу “ВО”, на правой щеке “Р”, а на левой - “Ъ”»[244][245]. Речь, разумеется, шла только о несмываемом позоре и бессмысленности любого побега осужденных на смертную казнь. Судьба приговорен­ных к политической смерти, как и содержание самого понятия, ос­тавались пока без высочайшей конфирмации. Доклад подносился Елизавете Петровне еще несколько раз, в 1746-м и 1750-м годах, но лишь в 1753-м получил императорскую резолюцию[246].

В исследовательской литературе высказывается предположение, что самодержица хранила молчание несколько лет, так как терпе­ливо выжидала, когда несколько смягчится позиция сенаторов, стремящихся «компенсировать “натуральную смерть” увеличением физических мучений»[247]. Однако решение, касающееся страшной отметки «ВОР» было принято незамедлительно. А из текста докла­да следует, что, напротив, его авторы предлагали не калечить пре­ступников, как указывалось в распоряжении генералу Ласси пери­ода русско-шведской войны, а использовать их труд, причем не столько из христианской жалости, сколько из прагматичного расче­та. «Сенат приемлет смелость всеподданнейше донесть, что отсечь по правой руке и, вырезав ноздри, ссылать в вечную работу, такие безрукие ни к каким уже работам действительны быть не могут, но токмо туне получать себе будут пропитание»[248].

Наконец, в 1753 году было дано более развернутое толкование политической смерти, которое, однако, ограничивалось описанием уже известного ритуала и наказанием, заменяющим вынесенный приговор. «Сенат рассуждает: политическою смертью должно име­новать то, ежели кто положен будет на плаху или возведен будет на виселицу, а потом наказан будет кнутом с вырезанием ноздрей или

хотя и без всякого наказания, только вечной ссылк»1. Кажуща­яся противоречивость данной трактовки заключалась в том, что приговоры к политической смерти оставались без приведения в исполнение, а кнут, вырезание ноздрей и ссылка за «воровство и разбои» применялись повсеместно без каких-либо докладов в Сенат и политической смертью не считались. Таким образом, под ту или иную форму высочайшего запрета попадала не только смертная казнь, но и ее инсценировка, практиче ски приравниваемая морато­рием к смертной экзекуции по тяжести наказания.

Политическая смерть и шельмование

Руководствуясь современным здравым смыслом, политическую смерть логичней было бы уподобить шельмованию[249][250], однако в русском законодательстве XVIII века эти понятия не отождествля­лись. «Воинский устав», «Морской устав», «Краткое изложение процессов и судебных тяжеб», «Генеральный регламент» и ряд именных и сенатских указов связывали шельмование с «тяжелым чести нарушением». Позорное клеймо «ошельмованного» человек получал в результате оскорбительных для личностного и сослов­ного достоинства ситуаций: пытка, телесные наказания, «пребы­вание в руках палаческих» или просто обнажение в публичном месте; именование «вором» (что значит «шельма»[251]), прибитое на виселице имя; переломленная от палача шпага, пощечина в при­сутствии свидетелей, испрашивание прощения на коленях и т.п.[252]

В начале XVIII века, когда собственно и стали практиковать такое наказание, как шельмование, отношение к осужденным, «из

числа добрых людей извергнутых», строго регламентировалось. Эти несчастные оказывались как бы вне закона и общества - их не раз­решалось «в какое-либо дело, ниже свидетельство принимать», им нельзя было находиться на статской или военной службе, их без всяких последствий можно было ограбить и избить, поскольку они не имели права обращаться в суд с челобитной1. Но главное нака­зание для ошельмованного заключалось, по мысли Петра, в изоля­ции от людей - под угрозой лишения чинов и ссылки на галеры запрещалось его «посещать и в компании допускать», «ибо, когда увидит, что он со своею братию в равенстве, то скоро забудет все, что ему учинено»[253][254].

По всей видимости, современники постоянно нарушали столь психологически сложно выполнимое распоряжение, поскольку требование остракизма несколько раз повторялось в петровских указах, сопровождалось весьма эмоциональными толкованиями, но так и осталось благим пожеланием, постепенно вытесненным ог­раничениями в месте проживания и принесении присяги.

Характерно, что после уже упоминаемой экзекуции Петра Ша- фирова, побывавшего в «руках палаческих», многие люди у эшафо­та поздравляли его с неожиданным помилованием. Не менее дру­желюбно были настроены гвардейцы по отношению к осужденным на публичную казнь противникам только что взошедшей на престол Елизаветы Петровны. «Солдаты, сопровождавшие Остермана и Миниха, Головкина и Левенвольде обращались с ними весьма лас­ково, называли их “отцами родными” и всячески утешали»[255], - со­общал очевидец событий секретарь саксонского посольства И.-З. Пецольд.

Несмотря на то, что Петр в «Генеральном регламенте» пригрозил галерами за дружбу с ошельмованными, судебные преследования исключительно за эту провинность практически отсутствуют. Об­винения за подобные порочащие контакты встречаются лишь как дополнительные аргументы к многочисленным более тяжким пре­ступлениям осужденных. Так в 1736 году был казнен иркутский

вице-губернатор Алексей Жолобов за взятки, которые он, как вы­яснилось, ухитрялся брать со всех - дворян, посадских людей, ка­заков, ясачных иноверцев, китайских перебежчиков и даже тунгус- ких шаманов. Алчность этого чиновника впечатляла: все шло в дело - деньги, серебро, золото, бархат, парча, тюневая китайка, верблюды, лошади и т.д. Неудивительно, что ко всем прочим свое­волиям этот зарвавшийся вице-губернатор «имел с подозрительны­ми и шельмованными людьми весьма фамильярные дружеские обхождения», однако на плахе он оказался не за эту провинность1.

После правления Петра отношение законодательства не только к вступающим в контакт с публично наказанными, но и к самим ошельмованным[256][257] стало более лояльным, а вернее сказать, прагма­тичным. В 1740 разрешено было жить в Петербурге всем битым кнутом, кто имел в столице свой дом, торговые промыслы или просто не проходил по делу Тайной канцелярии, а также бедным солдатским, матросским и «других в службе обретающихся чинов» женам, которых пытали за проступки мужей[258]. В 1761 году поме­щики получили право ссылать в Нерчинский уезд не только крес­тьян, которые «воровством, пьянством и прочими непристойными предерзостными поступками разорение приключают», но и нака­занных кнутом, если они не старше 45 лет и годны к работе[259]. Иными словами, столица, а впоследствии Москва и губернские города, закрывались только для так называемых публично нака­занных беспаспортных разбойников и воров, людей подозритель­ных, праздно шатающихся, от которых ничего кроме злодейства быть не может[260].

Показательно, что в царствование Екатерины понятие ошельмован­ные в текстах указов вытесняется определением публично наказанные

с немаловажным добавлением - «по суду»1. Местом выселения для получивших удары кнута становятся уездные города, где они зачисля­ются в рабочие люди[261][262]. Петровское требование объявления ошельмо­ванных вне закона и их психологической изоляции ни разу не воспро­изводится в законодательстве второй половины XVIII столетия.

Постепенно исчезают и случаи ритуального восстановления чес­ти ошельмованных и их возвращения в «компанию человеческую»[263]. По петровскому законодательству прошедшие публичное наказание и каторгу офицеры и солдаты могли получить высочайшее прощение через обряд возложения на них знамени и вручения специального указа, подтверждающего снятие вины. Эти бывшие преступники вновь оказывались среди «добрых людей» и отныне никто, «ни мир­ской, ни духовный», не имел права напоминать им о прошлом[264].

Практика данного символического действа, распространивше­гося также на находящихся на статской и придворной службе, схо­дит на нет вместе с термином шельмование приблизительно в нача­ле правления Елизаветы Петровны[265]. Неслучайно как раз в эти годы

автор русского лексикона историк и государственный деятель

B. Н. Татищев определял «исключение из числа добрых людей» понятием политическая казнь, но не шельмование и не политичес­кая смерть. Среди символических манипуляций над преступником: преломление шпаги, изгнание из войска, объявление в суде «нечес­тным», клеймение, которые Татищев именовал политической каз­нью, главный обряд политической смерти - «положение на плаху» - отсутствовал1.

При этом Екатерина II вовсе не отказалась от назидательных мероприятий вынесения наиболее страшных преступлений на все­народный позор и включения в эти публичные действия тех или иных ритуальных элементов смертной казни, политической смерти, шельмования или церковного покаяния.

Так печально известная Дарья Николаевна Салтыкова, жестоко убившая более семидесяти своих крестьян[266][267], была приговорена Се­натом к смертной казни, замененной на целый ряд унизительных экзекуций, которые имели не менее глубокий назидательный для других подданных смысл. С одной стороны, представлялся случай продемонстрировать монаршее милосердие, с другой - использовать практически весь арсенал обрядов, направленных на прилюдное уничтожение личности преступницы. Императорским именным указом Салтыкова лишалась дворянства и фамилий отца и мужа, превращаясь в Дарью Николаеву дочь. Все население Москвы было заранее оповещено о дате ее публичного наказания. В назначенный день Салтычиху вывели на эшафот, установленный на Красной площади, и зачитали вынесенную Сенатом смертную сентенцию, а затем указ Екатерины об изменении наказания. Злодеяния помещи­цы были настолько чудовищны, что вопрос о помиловании молча­ливо обходился, а напротив, заявлялось о «крайнем прискорбии»

императрицы по поводу «бесчеловечных смертных убийств». Затем Салтыкову на глазах у собравшейся толпы приковали на эшафоте к столбу и повесили на шею доску с надписью «мучительница и ду­шегубица». Спустя час закованная в железо преступница была на­правлена в специально для нее сделанную земляную тюрьму Ива­новского монастыря, где ей предстояло находиться в темноте и полной изоляции до конца дней, чтобы «лишить злую душу всяко­го человеческого сообщества». Разумеется, Салтыковой запрещалось святое причастие, а также возможность находиться в храме - она выпускалась из своего заточения только во время службы, которую слушала у дверей церкви. Очевидно, что власти не было большого дела до духовного спасения обезумевшей крепостницы. Дело Сал- тычихи адресовалось прежде всего всему населению, чтобы «указ о наказании Дарьи Николаевой за мучительство крепостных и мно­гие убийства» «всяк был известен и во всем государстве публико­вался печатными указами»1.

Достоинство подданного и самозащита власти

Двадцатилетний мораторий на смертную казнь в России середины XVIII века стал реальностью, и, может быть, этот факт и побудил Черазе Беккариа задаться вопросом: «является ли смертная казнь действительно полезной и справедливой в хорошо устроенном прав­лении». Во всяком случае, именно итальянский просветитель один из первых с нескрываемым восхищением отозвался об «императри­це Московии, подавшей отцам народов знаменитый пример, равный по меньшей мере многим победам, купленным кровью сынов Оте­чества». «Если только немногие общественные союзы и только на короткое время, - писал он в 1764 году, призывая в подтверждение своих мыслей историю только что закончившегося правления в Рос­сии, - воздерживались от смертной казни, то это скорее говорит в мою пользу: такова участь великих истин - подобно молнии, озаряющих лишь на один миг мрачную ночь, которая окружает человечество»[268][269].

Императрица Московии никогда не узнает об этих словах, как не узнает и о влиянии, которое оказал мораторий на состояние умов ее подданных. Собственно о приостановке смертной экзекуции «во всенародное известие» объявлено не было, однако, в России сфор­

мировалось два поколения людей, не видевших эшафота. Профессия палача постепенно утрачивалась1, как утрачивалось и умение со­орудить виселицу, что подтвердили трагические события казни декабристов. У правящей элиты подсознательно возникала привыч­ка к тому, что смертный приговор существует лишь на бумаге и публичные казни не являются главным условием поддержания по­рядка в обществе.

Еще несколько десятилетий назад не вынутые из петель тела повешенных и прибитые тут же жестяные листы с перечислением их преступлений в назидание прочим были обычной картиной со­циального пейзажа России[270][271]. Казалось, что волна бунтов и разбоев накроет страну, если не поселить в сознании подданных «потомс­твенный страх», о котором во время подавления башкирского вос­стания писал генерал-лейтенант князь Василий Урусов[272]. Первый русский обер-прокурор Павел Ягужинский в специальной записке императрице Екатерине I предлагал направить одного из сенаторов в провинции и наделить его правом «смертью казнить, а пока сие в действо не будет произведено, то ни страху, ни порядку не будет»[273].

Всего за два десятилетия правящая и образованная элита уже вполне была готова к дискуссии о целесообразности высшей меры наказания и масштабов ее применения, и произошло это не бла­годаря трактату Беккариа, а в результате внутренней установки императрицы Елизаветы Петровны. Проницательный С.М.Соловьев писал об этом: «Народ должен был отвыкнуть от ужасного зрели­ща смертной казни. Закона, уничтожавшего смертную казнь, не было издано: вероятно, Елизавета боялась увеличить число пре­ступлений, отнявши страх последнего наказания; суды пригова­

ривали к смерти, но приговоры эти не были приводимы в испол­нение, и в народное воспитание вводилось великое начало»1.

Как свойственно вечно самодержавной России «это великое начало» претерпело соответствующую трансформацию во время правления другой императрицы и сообразно ее установкам. Оче­видно, что Екатерина Алексеевна в ночь перед дворцовым перево­ротом ни русскому, ни немецкому Богу не молилась, никому перед иконой и распятием обетов не давала, а «молитвенником всех госу­дарей»[274][275] почитала, как ни странно, не Новый Завет, а трактат «О духе законов» простого смертного француза Монтескье. Поэтому бес­компромиссно противостоять смертной казни она не собиралась, но и злоупотреблять пытками и экзекуциями с просветительской рациональностью считала нецелесообразным.

Более, чем за тридцать лет правления императрицы Екатерины II было три громких дела, завершившихся отсечением головы, повеше­нием, виселицей по жребию и четвертованием: заговор подпоручика Василия Мировича, чумной бунт 1771 года в Москве, приведший к убийству архиепископа Амвросия, и, наконец, пугачевщина. Однако массовые показательные казни участников восстания так или иначе девальвировали образ «милосердной государыни» и в целом не могли способствовать умиротворению подданных. Именно поэтому уже через несколько недель после подавления бунта императрица потре­бовала предать происшедшее «забвению и глубокому молчанию», похоронить выставленные напоказ тела казненных, а «лобные места истребить». Именно тогда присутственные места получили прямое указание - «а впредь по преступлениям, смертную казнь заслуживаю­щим, поступать по точной силе 1754 года указа»[276], то есть экзекуции не вершить, а дела отправлять в Сенат и на высочайшую конфирмацию.

Расправа с участниками восстания Пугачева станет практи­чески последней смертной казнью в Российской империи вплоть до повешения пятерых декабристов в 1826 году. Во время напо­леоновских войн полковник М.М. Петров, впервые в жизни уви­девший виселицу недалеко от городка Штропен, был глубоко потрясен: «Между прочим вдруг предстало глазам моим какое-то отдельное строеньице, не виданного никогда мною образа: с пятью столбами , стоящими на высоком круглом цоколе.

На столбах этих лежали перекладины. Я спросил проводника моего: “Что это такое?” Он отвечал: “Виселица”. Тоскливое изумление, как черный ворон, простерлось и объяло душу мою скорбию. “Как, - думал я, - и в те самые минуты, когда, казалось мне, что судьба совершила уже лестные желания мои, приблизив меня в благоговении к божественной Германии, к народу, казавше­муся мне, по описаниям и слухам от многих, благоизбранных нравов, и вот на первом шаге моем к ним встречает меня прекрас­ное ручательство - виселица!!”»1

Во второй период правления Екатерины в большинстве случа­ев возможность смертной казни аннулировалась сразу на самых низших инстанциях, а на высочайшую конфирмацию поступали, как правило, дела представителей дворянского сословия. И хотя определенная имитация политической смерти еще всплывала в некоторых приговорах[277][278], о самом понятии и терминологических изысканиях предшествующего царствования никто уже не вспо­минал. Вырезание ноздрей превращалось в архаику, а семантика клеймения и вместе с тем понимание самого страшного преступ­ления, а может быть, и греха, изменились. Некоторых преступни­ков помимо вечной «каторжной работы» приговаривали к специ­

альному позорящему обряду: «поставить на лбу под виселицею первую букву слова “убийца”»[279].

Таким образом, в России XVIII века существовала не только натуральная смертная казнь, но и такие способы социального и личностного уничтожения осужденного, как шельмование, клейме­ние словами «вор» или «убийца», «положение на плаху», полити­ческая смерть, политическая казнь, преломление шпаги, лишение статуса, родовой фамилии и даже имени. Необъявленный двадца­тилетний мораторий на высшую меру наказания, а также его не­гласное подтверждение после подавления бунта Пугачева в извес­тной мере актуализировали эти формы наказания, которые не предполагали лишения преступника жизни. В период правления Елизаветы Петровны так называемая политическая смерть или положение на плаху после дела Остермана и Миниха оказались под запретом, поскольку являлись практической имитацией смертной казни, что, видимо, противоречило обету, данному императрицей. При Екатерине II уходит в прошлое и понятие, и практика шельмо­вания, а термин политическая смерть постепенно заменяется на гражданская казнь, применяющая исключительно к представителям дворянского сословия. Но несмотря на все нюансы применения «повреждающих честь» наказаний им свойственно нечто общее: стремление власти к самозащите путем лишения того, что ей пред­ставляется содержанием достоинства личности.

<< | >>
Источник: Очерки истории уголовно-исполнительной системы : монография О-95 / [под ред. С. С. Выхоря, А. В. Сумина] ; ФКОУ ВО Воронежский инсти­тут ФСИН России. — Иваново : Издательско-полиграфический комплекс «ПресСто»,2019. — 468 с., 12 отд. л. ил.. 2019

Еще по теме § 1.3. Политическая смерть в России первой половины XVIII века: феномен имитации смертной казни Е. Н. Марасинова:

  1. 49. Возникновение и развитие частной прессы России во второй половине XVIII века. Журналистская и издательская деятельность Н.И.Новикова.
  2. 49. Возникновение и развитие частной прессы России во второй половине XVIII века. Журналистская и издательская деятельность Н.И.Новикова.
  3. 23. Уголовное право в первой четверти XVIII в. «Артикулы воинские».
  4. 29. Систематизация российского законодательства в первой половине XIX в.
  5. Реформирование сословного строя в первой половине XVIII в.
  6. 48. Реформирование государственного механизма в первой половине XVIII.
  7. 26. Высшие органы власти и управления России первой половины 19 в.
  8. Глава I. Избирательные права граждан германских государств в первой половине XIX века.
  9. Тема 5 ПРОМЫШЛЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ И ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ. РОССИЯ И МИР В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ XX ВЕКА
  10. РОССИЯ НОВОГО ВРЕМЕНИ (XVIII - XX вв.)
  11. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ РЕФОРМЫ ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XVIII в.
  12. Украина в первой половине XVIII в.
- Авторское право России - Аграрное право РФ - Адвокатура РФ - Административное право РФ - Административный процесс России - Арбитражный процесс России - Банковское право России - Вещное право России - Гражданский процесс РФ - Гражданское право РФ - Договорное право РФ - Избирательное право РФ - Информационное право РФ - Исполнительное производство России - История государства и права РФ - Конкурсное право РФ - Конституционное право РФ - Корпоративное право РФ - Муниципальное право РФ - Право социального обеспечения России - Правоведение РФ - Правоохранительные органы РФ - Предпринимательское право России - Семейное право России - Таможенное право России - Теория государства и права РФ - Трудовое право РФ - Уголовно-исполнительное право России - Уголовное право РФ - Уголовный процесс России - Экологическое право России -