Журнал как диалог («Москвитянин» 1845 г.).
Диалогический характер журнала как литературного феномена отметил еще Ю.Н. Тынянов. В статье «Журнал, критик, читатель и писатель» он писал о журналистике 1820-х годов: «Читатель 20-х годов брался за журнал с острым любопытством: что ответит Вяземскому Каченовский и как поразит острый А.
Бестужев чопорного П. Катенина? Беллетристика разумелась сама собою - но главная соль журнала была в критических драках».[183] Хотя Тынянов пишет о журналах 20х годов, указанную им особенность можно заметить во всех журналах XIX в.Воспользуемся замечанием Тынянова и посмотрим с такой точки зрения на «Москвитянин», который в 1845 г. начал неофициально редактировать И.В. Киреевский[184]. В трех номерах он публикует «Обозрение современного состояния литературы». Киреевский намечает узловые точки просвещения и рассуждает именно о них. Большая часть опубликованного текста (статья осталась незаконченной из-за болезни автора) посвящена немецкой и французской философии. Но в самом
конце второй статьи мы находим любопытное обозрение русской журналистики за истекший период времени.
Киреевский анализирует пять журналов («Библиотеку для чтения», «Маяк», «Отечественные записки», «Современник», «Финский вестник») и две газеты («Северную пчелу» и «Литературную газету»). Автор сталкивает их друг с другом, как бы вопрошает от лица читателей о характере издания, в то же время сам внимательно наблюдает за направлением журнала или газеты, за отношениями с читателями. Он убежден, что литературный журнал похож на предисловие к книге и предназначен для предварительного знакомства, так сказать, для завязывания диалога. Цель журнала помочь читателю составить себе «разумный отчет», сформулировать собственное мнение «о предметах наук и литературы». В действительности же противоречивость журналов свидетельствует, по его мнению, о неопределенности намерений, о неготовности литературы и журналистики выбрать собственный путь.
Вот почему критик прежде всего рассматривает направление изданий. Так, в «Библиотеке для чтения» его поражает «совершенное отсутствие всякого определенного образа мыслей»[185]. Издателя не интересует, справедливы ли суждения журнала, он непоследователен в своих высказываниях. Одним словом, журнал похож на сборник случайных произведений. Хотя в «Библиотеке» встречается много интересных статей, они не образуют системы или направления. Даже библиографические заметки, рецензии и критические статьи не рассчитаны на серьезное восприятие. Диалог журнала с читателем превращается в игру, в кривляние и кокетничанье. «Библиотека» смеется над книгами, которые рецензирует, смеется над авторами, в конечном счете, смеется над собой. В результате все ее нападения приобретают характер хотя и фантастических, но вполне невинных и безобидных шуток. «Читатель видит это и смеется вместе с нею, потому что журнал не объявляет притязания ни на какой другой успех, кроме чести рассмешить и забавить публику»[186].Критик не одобряет позицию и журнальную политику «Библиотеки для чтения», но рассказывает о ней с такой легкостью, с таким заразительным добродушием, которое совсем не вяжется с серьезным отношением к журнальному делу. Любопытно, что он с уважением отзывается о редакторе журнала, О.И. Сен- ковском, хвалит его за ученость, за дар популяризаторства.
Чем же объяснить такое снисхождение? Подкупает ли критика отсутствие претензий, смех над собой, или же он прощает зубоскальство по другим причинам? Неужели он всерьез считает, что это диалог? Ведь он понимает, что стоит за игривостью тона «Библиотеки»: «за удовольствие позабавить продается верность слова, доверенность читателя, уважение к истине и т.п.».187 Слова одновременно очень точные и очень горькие, убеждающие, что такова сознательная позиция, легко объясняемая желанием коммерческого успеха. Стоит ли спорить с таким журналом?
Между тем, Киреевский намечает собственную положительную программу для «Москвитянина».
Он считает, например, диалог обязательным элементом современного журнала и сам такой диалог ведет, но не напрямую, а несколько завуалировано, подчеркивая, что успех требует следования одному направлению. Иначе говоря, если воспользоваться современными понятиями, издатель выстраивал журнал по «вертикальной матрице».Что касается отношений внутри редакции самого «Москвитянина», они были действительно гибридными, смешанными: горизонтальными с друзьями- славянофилами и вертикальными, например, с Погодиным. Гибридный характер приобретают и отношения к читателю. Киреевский рассуждает, разъясняет, берет читателя в союзники - т.е. по-прежнему сохраняет синкретический характер обращения к аудитории. Зато в материалах Погодина, А.С. Стурдзы и других авторов «старого» «Москвитянина» отчетливо прослеживается учительство, назидание. В полемических выступлениях Хомякова и Самарина, при наружном уважении к чужому мнению, чувствуется непримиримость, нежелание понять собесед-
ника. (Справедливость требует сказать то же самое и об оппонентах славянофилов, они также оказались неспособны к настоящему диалогу, диалогу - взаимопониманию). Различие ценностей спорящих в последнем случае можно определить как различие между коллективной и индивидуальной свободой. В необходимости свободы не сомневаются ни славянофилы, ни западники, но навязывают читателю собственное представление о ней и о жизненных ценностях.
Два других издания - «Отечественные записки» и «Маяк», как признает Киреевский, обладали «резко определенным мнением» и выражали противоположные направления. В статье четко прослеживается стремление как бы уравновесить их, сопоставить и даже приравнять друг к другу. Если «Отечественные записки» для критика - крайнее выражение западничества, подхватывающего модные нынче в Европе мысли и чувства, и в соответствии с модой меняющего взгляды, то «Маяк» - крайнее выражение пристрастия к отечественному, о чем сказано не без иронии. Он видит только вредную сторону западного просвещения и отторгает вообще все европейское.
Несмотря на ожесточенную полемику двух журналов, они взаимно дополняют друг друга. Полемика и служит оправданием их существования. Однако характер и аргументы спора легко предугадать: «один хвалит то, что другой бранит». Киреевский пишет о различии «языков» этих изданий, о «зеркальной симметрии» мнений и оценок: если для одного европеизм - «высшая степень достоинства», «человеческая премудрость», то «на языке другого» означает «крайнее порицание». Оттого, не читая одного журнала, можно знать его мнение из другого, понимая только все слова его в обратном смысле»[188]. «Зеркальная симметрия - необходимое условие диалога. Тексты похожи, но не тождественны, их легко преобразовать, «перевести» на другой «язык»[189]. В данном случае правильнее говорить только об «идеалах», ибо цели, поставленные журналами, так и не достигнуты.
Историческая и философская мысль обратились к настоящему, к «текущей минуте». Но текущее не заслоняет вечное: «мысль человека срослась с мыслью о человечестве». Желание участвовать мыслью в «общей жизни» гуманизирует познание, ибо это «стремление любви, а не выгоды». Судьба каждого человека и судьба всего мира взаимосвязаны. Поэтому и у философии, и у публицистики оказывается общая задача - постижение «живого духа», «существенности», а не «наружных устроений» народа, задача, ведущая к «усовершенствованию человека и его отношений» [190]. Мы видим, что цели коммуникации усложняются.
С точки зрения Киреевского, недостатки «Маяка» и «Отечественных записок» очевидны: они не только не живут, но и не стремятся жить общею жизнью, замкнули себя в ограниченном одностороннем мире. Впрочем, даже их ограниченность могла бы быть полезна, если бы она действительно была выдержана полностью, «беспримесно», как говорит Киреевский. Но вместе с антизападничеством «Маяк», по мнению критика, проповедует случайные начала, разрушающие и искажающие те самые идеалы, которые отстаивает, обвиняет Пушкина в безнравственности и дурном вкусе, употребляет какой- то странный язык собственного изобретения.
В свою очередь, считает Киреевский, чрезмерное увлечение «Отечественных записок» западной литературой и философией приводят к преобладанию частных вопросов в ущерб общим. Новые книги воспринимаются изолированно, в отрыве от всей западной науки и образованности. Более того, журнал исповедует устаревшие идеи и часто смешивает их с новыми, выдавая получившуюся мозаику за новейшие достижения европейской мысли. В результате мысль, новая на Западе, превращается в России в несколько видоизмененную и «преуве-191
личенную» старину[191].
Впрочем, выдвигая столь серьезные упреки, Киреевский не приводит никаких конкретных примеров и доказательств. Читателю предлагается поверить ему на слово, исходя из логики рассуждений. Единственный конкретный факт, на который он ссылается, - попытка «Отечественных записок», неловко подражая За
паду, поставить И. Тургенева и А. Майкова выше прежних писателей, «уменьшить литературную репутацию» Державина, Карамзина, Жуковского и Баратынского. В числе обиженных названы также Н.М. Языков и А.С. Хомяков, отторгаемые «западниками» за свою близость к кружку славянофилов.
Упрек Киреевского в данном случае несправедлив вдвойне. Он неверно трактует эстетическую позицию оппонентов, провозглашая смену эстетических критериев и литературных авторитетов, журнал вовсе не собирался уничижать прежних кумиров или ставить на их место молодых авторов. Поэтому подражание французской моде здесь уже точно ни при чем. Однако набиравшие популярность Тургенев и Майков кажутся критику «Москвитянина» гораздо менее значительными, чем тот же Баратынский и Хомяков.
О «Северной пчеле» и «Литературной газете» в статье сказано мимоходом, однако нейтральный тон, нарочитая беспристрастность не обманывают читателя. Ведь трудно оставаться нейтральным по отношению к изданию одиозному, крикливому, на которое положиться трудно. Критик неожиданно сопоставляет «Пчелу», но не с другой газетой, а с «Отечественными записками». Оказывается, «в неполитической части своей она («Северная пчела» - В.Г.) выражает такое же стремление к нравственности, благоустройству и благочинию, какое «О[течественные] з[аписки]» обнаруживают к европейской образованности».
При этом суждения «Северной пчелы» называются «не совеем справедливыми». Но уже само сопоставление столь разных изданий ставит под сомнение справедливость, «благородство» (или, выражаясь современным языком, гуманистичность) европейского просвещения.Такое сравнение должно было бы взбесить критику «Отечественных записок». Однако, как мы увидим дальше, В. Г. Белинский, оспаривая сравнение с «Маяком», оставил без внимания предполагаемое сходство с «Северной пчелой».
Итак, по мнению Киреевского, «Северная пчела» и «Отечественные записки» слишком пристрастны. Но и «Литературная газета» не вызывает у него по
хвалы, так как тоже лишена направления. Критик даже называет ее «литературною конфектою», сладким десертом.
Смешанные чувства вызывает у него направление «Современника». Журнал был начат еще Пушкиным, и до сих пор сохраняет особое положение в журналистике. Его достоинства - «спокойная независимость», отсутствие полемики, мишуры, увлечения литературной модой. Но, впрочем, всего этого уже недостаточно, ибо теперь «достоинство чисто литературное уже далеко не составляет суще- 192 ственной стороны литературных явлений» .
Самым интересным и перспективным из журналов оказывается недавно появившийся «Финский вестник». Критик одобряет намерение сблизить русскую и скандинавскую словесность и даже намечает возможную программу журнала: познакомить с внутренней жизнью скандинавских стран, с «многозначительными вопросами», которые занимают их жителей в настоящее время, раскрыть «умственные и нравственные движения», т.е. общественную мысль народов. В программе предполагается не только показать, но и объяснить «удивительное, почти неимоверное благосостояние низшего класса», «удивительное развитие некоторых сторон народной нравственности», описать отношения между сословиями. Более того, в ней также ставится задача связать упомянутые вопросы с литературным развитием «в одну живую картину». Но в таком случае журнал должен превратиться из литературного в универсальный.
Желает ли этого действительно Киреевский? Считает ли он возможным превратить в такой журнал и «Москвитянин»? Скорее всего, да. Подводя итоги, он замечает, что «господство журналистики в литературе то же, что господство философских сочинений в области наук». Понятно, что философия вступает в союз с журналистикой. Значит, все журналы должны отдать ей дань? Нет, задача в том, чтобы составить себе «свой собственный образ мыслей», опираясь на «всю совокупность жизни»[192][193]. А для этого нужно восстановить понимание общей связи явлений, утраченное в литературе после смерти Пушкина. Современная литерату
ра, считает критик, потеряла законный смысл существования. Поэтому все надежды связывается с новым, славяно-христианским (т.е. собственно славянофильским) направлением.
Мнение Киреевского об упадке литературы после смерти Пушкина разделял и К. Аксаков. В том же 1845 г., в том же «Москвитянине» (ч. 2, №2) Киреевский помещает его рецензию на стихотворение И. Тургенева «Разговор». Трудно не согласиться с К. Аксаковым, увидевшим здесь безликое и бесцветное подражание Лермонтову, «холодный эгоизм», «гнилой и бесплодный». Критик не приемлет «спокойного отрицания жизни предков». Причем его смущает не забвение традиции, как можно было бы подумать, а недостаток любви к отцам и - шире -к корням, к прошлой жизни.
Неуважение к жизни простого русского народа для К. Аксакова грех едва ли не больший, чем беспомощность художественной формы. Спустя два года в «Московском литературном и ученом сборнике на 1847 год» он оценивает поэму «Помещик» как «вздор», зато в специальном примечании хвалит рассказ «Хорь и Калиныч»: прикосновение к народу и его жизни сразу дало силу автору [194].
Такое же «неприятное и горькое чувство» родилось у К. Аксакова после чтения поэмы А. Майкова «Машенька» в «Петербургском сборнике». Если в более ранней поэме «Две судьбы» чувствовалась любовь к России, к народу, а герой ее казался человеком жизненным, то в поэме «Машенька» Майков превращается в педанта, скучного поэта, такого же как Тургенев.
Как видим, оценка Аксакова оказалась противоположной теплым и дружественным отзывам Белинского, однако сама методология анализа, подход к тексту у обоих критиков совпадает. Разбирая поэму «Две судьбы», К. Аксаков пересказывал сюжет и замечал: «Завязка, содержание - пустое. Но в этом произведении есть мысль или намерение сказать мысль, которая, конечно, выразилась нисколько не художественно, но на которую стоит обратить внимание»[195]. А вот мнение Белинского о поэме «Машенька» (которую К. Аксаков так и не принял): «Сюжет
даже и не нов. Но в художественном произведении дело не в сюжете, а в характерах, красках и тенях рассказа»[196]. Белинский обращает внимание на художественную сторону произведения, причем относится к ней серьезнее своего оппонента.
При всей полярности оценок, похвала Белинского содержала критический компонент, по сути сходный с претензиями славянофилов. Белинский и понимал, и отмечал ограниченность поэтического таланта молодого Тургенева. Он даже пояснял, что подобные произведения истинны лишь потому, что передают «сердечную симпатию ко всему живому». Недостатки воплощения и замысла искупаются искренностью чувств, которые «не пойманы извне и на лету, а возникли и выросли в душе поэта»[197]. Белинским движет скорее не эстетическое чувство, а желание поддержать молодого писателя нового поколения, близкого ему по взглядам. Сама похвала здесь выглядит как-то двусмысленно: возможен ли оригинальный талант, не отличающийся новизной. В поэзии Майкова Белинский признавал фактически лишь стихотворения в антологическом роде, упрекая автора в «странной фантазии - свести Цезаря с русским мужиком и заставить объясняться посредственными стихами». В терминологии Белинского, и Тургенев, и Майков - «обыкновенные таланты», появлению которых он радовался[198].
Как мы видим, смысл полемики «Москвитянина» и «Отечественных записок» приходится восстанавливать. Диалог журнала и с единомышленниками, и с оппонентами, и с другими изданиями оказывается латентным, скрытым.
Диалог в «Москвитянине» часто превращался в обмен колкостями. В репликах, статьях, устных высказываниях, в полемике ощущается сдержанность, некоторая скованность, отсутствие полной свободы спорящих сторон. Полемика возобновилась в 1857 г. в газете «Молва» в статье К. Аксакова «Письмо из деревни». Аксаков иронизирует над развлекательным характером современной журналистики, над «пухлостью» журнальных номеров, наполненных бездарными романами. В развлекательном чтении исчезает, растворяется идея журнала: «множество раз
нородных не журнальных статей превращают журнал в книжный магазин и лишают его легкого, быстрого и подвижного, но часто могущественного влияния». Соревноваться, полемизировать с такой журналистикой он не желал, хотя значение печати понимал вполне, язвительно замечая: «других журналов, вероятно, нам не нужно, если их нет»[199]. На самом деле это свидетельствует об ослаблении коммуникации. Коммуникативный канал (номера журналов) заняты несущественной, второстепенной или ложной информацией. Появлению иной информации препятствует инертность читателей и бдительность цензуры.
Как и Киреевский, Аксаков анализирует «Библиотеку для чтения» и «Отечественные записки». Он повторяет упреки в легковесности, отсутствии убеждений, считает единственным желанием «Библиотеки» посмеяться вместе с читателями. Критик откровенно иронизирует, стилизуя свое изложение (возможно, непроизвольно) под Гоголя. [200]. Вместо того, чтобы следить за успехами человечества, «Библиотека» внушает читателям, что главное в жизни - комфорт, выгода. Вывод публициста: «делается ясно, что совсем не на ней держится время». Стало быть, журналистика соотносится, по мнению К. Аксакова, с ходом и направлением времени, у нее свои собственные задачи. Он доказывает, что и журнал Краев- ского следует примеру Булгарина, только гораздо тоньше: «то, что в г. Булгарине является грубо, резко, дико, откровенно, - в них доведено до утонченности, до благопристойности, до изящества». [201] Как видим, и К. Аксаков подчеркивает «зеркальную симметрию» в противоположных изданиях.
Но вернемся к восприятию статьи Киреевского современной критикой. Белинский, прочитав обозрение русских журналов, с мнением Киреевского практи
чески ни в чем не согласился. Подтверждая мысль о том, что «Отечественные записки» игнорируют «Маяк», он в то же время возмущается и отвергает предположение о борьбе с направлением «Маяка». Однако прав на сей раз был Киреевский. Сам же Белинский писал о «Маяке» и его направлении в «Литературных и журнальных заметках», в рецензии на «Славянский сборник» и т.п. Стало быть, эта часть опровержения несправедлива. Белинский не согласен с тем, что крайности «Маяка» и «Отечественных записок» различаются не существом, а оценкой. Мнение Киреевского нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, исходя из текста его статьи. Белинский считает, что журнал следит за современным просвещением, а Киреевский - что он гонится за последней модой. Киреевский утверждает, что с возникновением славяно-христианского направления в русской литературе и общественной мысли намечается кардинальная перемена. Белинский высмеивает предположение об особой роли славян и православия в современном мире. Но и то, и другое голословно.
Проследим теперь за тем, как опровергает суждения «Москвитянина» о смене культурных и литературных авторитетов А.И. Герцен, также считавший русское просвещение общемировым. В статье «Москвитянин и вселенная» он указывает, что древняя образованность только дополняет европейскую, очищая ее от «исключительной рациональности» и тем самым придает «новый смысл». Он иронизирует над логикой славянофилов, прибегая к похожим выражениям: «гибнущая Европа», «в груди своей», «утопая в бесстыдстве», высмеивает их суждения как абсурдные: «черными» оказываются «пророчества» самого А.С. Хомякова о Западе, «бесстыдство» которого заключено в «знании», а «алчное себялюбие» - в жертвах ради науки и человечества. Герцен, как и славянофилы, прибегает к переворачиванию, к «зеркальной симметрии» своего фельетона202.
«Симметрия», т.е. сходство теоретических подходов при разнице выводов и оценок, заметна и в статье М.П. Погодина. Историк защищает норманнскую теорию, т.е. предположение о призвании варягов в древнюю Русь. Призвание, в от
личие от завоевания в Западной Европе, представляется ему цивилизационным признаком, разделившим историю древней Руси и феодального Запада. Погодин признает, что в древности различие было почти незаметным, добровольность и насилие разграничивались очень тонкой, едва уловимой чертой, но все же разграничивались. Следствием добровольного призвания варягов стал нравственный характер русского государства и русской истории. Князь - защитник и судья народа. Он не покровитель бояр, которым ничем не обязан. Русская история не знает борьбы сословий, борьбы городов с феодалами и т.п. Характер русского и славянских народов резко отличается от характера европейских народов: «Словении были и есть народ тихий, спокойный, терпеливыйПотому они и приняли чуждых господ без всякого сопротивленияТакая безусловная покорность, равнодушие, противоположные западной раздражительности, содействовали к сохранению доброго согласия между двумя народами»203.
Превосходство славян над западноевропейцами заключалось, считал Погодин, и в том, что они воспитывались под воздействием домашней, семейной традиции и гражданские начала усвоили уже от варягов. Гражданские начала - результат длительной и бурной политической истории, политической борьбы, которой не знали русские. Погодин, как и славянофилы, ценит, что народ сохранил свой первоначальный быт и характер, избежал деления на классы (аристократию и плебс), социальной борьбы и, разумеется, революции.
Еще одно отличие от Запада - в характере веры и в способе ее принятия. Погодин рисует идиллическую картину согласия веры варягов и славян, еще остававшимся язычниками. Когда же варяги приняли христианство, то и славяне приняли его без сопротивления: призвание означало доверие и исключало насилие. В то же время западные завоеватели-варвары принесли в завоеванные страны язычество. Позднее, став христианами, они насильственно обращали к новой религии соседние народы.
Такое различие привело европейцев к ожесточенной внутренней борьбе. Торжество христианства не было полным: оно пришло на Запад из Рима, тогда как варяги и славяне приняли его от Константинополя. Отсюда глубокое расхождение в характере церквей западной и восточной: «западная более стремится вне, восточная углубляется внутрь; у них пропаганда, у нас сохранение; у них движение, у нас спокойствие; у них инквизиция, у нас терпимость»204. Как видим, Погодин предпочитает «сохранение» - «движению». Тогда возникает вопрос: как он понимает категории «сохранение» и «движение»? Первая носит характер нравственный, необходима для самопознания и самоусовершенствования, а вторая - политическая. Так, католическая церковь стремится вмешиваться в дела государства, а православная предоставила светской власти действовать самостоятельно.
Статья Погодина неожиданно для автора вызвала целый ряд возражений. В № 3 «Москвитянина» напечатана статья М. А. Максимовича «О народной исторической поэзии в древней Руси (письмо профессора Максимовича к М.П. Погодину)». В том же номере П.В. Киреевский в статье «О древней русской истории» подверг резкой критике воззрения историка. Признавая призвание варягов, Киреевский отрицал покорность и равнодушие русского народа, его бесконечное терпение и готовность по требованию «чужих господ» переменить веру. Такой народ, по его мнению, не заслуживал бы уважения. «Это был бы народ, лишённый всякой духовной силы, всякого человеческого достоинства, отверженный Богом». Простое предположение о принуждении народа к деятельности, о постороннем вмешательстве в его жизнь гневно отвергается: «Энергия и благородство не могут быть народу привиты никакими чуждыми господами. — Вся наша история этому противоречит, и Вам лучше известно, какова была встреча всех чуждых господ, которые пытались покорить и держать в повиновении наших предков».
Спор П. Киреевского с Погодиным отражает, конечно, личностное отношение к русской истории и русскому народу. Но в нем видны и принципиальные расхождения в понимании и оценке прошлого. Киреевский упрекает автора в не-
понимании народа, которому приписывается «мнимое равнодушие к общественным делам и к своему собственному человеческому достоинству»[205].
Следует отметить, что П. Киреевский очень редко выступал в печати с собственными статьями, тем более, теоретическими. Даже принимая во внимание естественное желание помочь брату в издании «Москвитянина», мы должны признать, что его публицистическое выступление вызвано желанием оспорить концепцию Погодина. Очень интересно, даже уникально противопоставление национального и православного как материального и духовного. «Родина есть ничто от духа и для духа. И тот, кто не живёт духом, тот не будет иметь Родины»[206][207].
Погодин познакомился со статьей П. Киреевского еще в рукописи и был ею страшно возмущен. Он записывает в «Дневнике» 23 марта 1845 г.: «...нахожу ругательства и доносы на себя Хомяков, Ив. Киреевский и проч. прославили ее (etc) новые взгляды. Я разорву ее в куски...» На другой день 24 марта: «Думаю всё с волнением о ст Киреевского. Решил уничтожить свою (ст «За Русскую старину»), а жаль её— она превосходная». Погодин продолжил открытый спор с оппонентами на страницах журнала и упрекал Киреевского в язычестве и поклонении Западу. Он писал: «Отнимая у нас терпение и смирение, две высочайшие христианские добродетели, коими украшается наша История, Вы служите Западу Язычники могут не понимать сих добродетелей, и даже называть их
пороками но как же нам, православным, отказываться от них и искать дру-
гих .»
207
В то же время И. Киреевский считал статью своего брата очень ясной и соглашался с его взглядами на Древнюю Русь. Просвещение русское органически включает в себя и духовные, и рациональные начала и только поэтому представляется полнее и истиннее западного.
В рецензии на повесть Ф. Глинки «Лука да Марья» (также опубликованной в «Москвитянине») И. Киреевский сетует, что даже монастырь нельзя больше считать «вместилищем всех концов общества и живым средоточием всех его ум
ственных движений». Однако и простой народ также должен измениться, расширить свой умственный горизонт, воспринять «новую образованность», но так, чтобы избежать «разрушения народных понятий»[208]. Писатель должен согласить новые понятия с кругом традиционных народных представлений. Поэтому, излагая «частные вопросы науки», необходимо учитывать «центральные убеждения» народа. Книги, в которых его внешняя необразованность выдается «за детскую пустоту бессмыслия», не найдут читателей. Киреевский полагает, что народ может органично усвоить современные научные знания, не теряя при этом своей веры и живого, творческого отношения к жизни, ее нравственной основы. [209]Совет Киреевского лишен всякой конкретности. Непонятно, как науке добиться гармонии с жизнью, какие знания, как и когда следует передавать народу и т.п. Этот тезис перекликается с суждением из «Обозрения современного состояния литературы». Принципиально, что публицист доказывает совпадение двух типов образованности (русской и европейской) в «последней точке своего развития». Итогом развития каждой из них становится «одна любовь, одно стремление к живому, полному, всечеловеческому и истинно христианскому просвещению»[210].
Публицист видит идеал. Но он не знает механизма или способа его осуществления. Собственно, сама идея механизма, искусственного приближения к идеалу кажется ему порочной и противоречащей характеру восточной образованности.
С мнениями Киреевских и Погодина полемизировал Герцен. Несмотря на свое несогласие с идеями славянофилов, он все же, пытается отделить здравую часть их суждений от того, что кажется ему неприемлемым. Он комментирует различия русской и европейской истории, отмеченные Погодиным, и соглашается
с тем, что «Западу (т. е. одностороннему европеизму) на Востоке (т. е. в славянском мире) не бывать», но далее замечает: «.В том-то и дело, что и на Западе этой односторонности больше не бывать: сам г. Погодин очень верно изложил, как новая жизнь побеждала в Европе феодальную форму, и даже заглянул в будущее истина пробивается у г. Погодина сквозь личные мнения»[211].
Герцен понял противоположность взглядов И. Киреевского и Погодина. Оба автора признают (как и сам Герцен) различие западных и восточных начал, но не совпадают в заключении. Если Погодин доказывает невозможность сближения двух видов просвещения, то Киреевский уверен в грядущем обновлении европейской цивилизации, которая примет славянские начала. Критик «Отечественных записок» называет обозрение Киреевского «живым, энергическим рассказом», «картиной, набросанной смелой кистью таланта, местами страшно верной, местами слишком отражающей личные мнения». Он согласен с картиной, но не с выводом: «вывод бедный, странный и ниоткуда не следующий!»[212]. Здесь мы действительно видим спор, но опять-таки спор мнений. Ведь точка зрения Герцена, как и точка зрения Киреевского, нуждается в доказательствах. Жанр же фельетона едва ли подходит для выяснения принципиальных философских разногласий.
Заметим здесь, что фельетон - разновидность смеховой коммуникации, относящейся, как и кризисная, к коммуникации синтетической (смешанной). В данном случае, благодаря своей двойственности, смеховая коммуникация выполняет функцию интеграции - дезинтеграции общества, т.е. расставляет идеологические приоритеты. Разумеется, в фельетоне Герцена, как во всяком вообще фельетоне, присутствует когнитивная функция, выявляются идеалы, раскрываются дополнительные смыслы, в том числе политические.
Функция политической идентификации позволяет читателям составить свои собственные представления о событиях и текстах, сделать прогнозы. Герцен выявляет внутреннее, смысловое несоответствие в «Москвитянине». В данном случае комическое, смех представляет «внутреннее форматирование» смыслового
пространства журнальных текстов. Но и сам текст фельетона возникает как реакция на сложившуюся ситуацию, т.е. обладает определенной ситуативностью[213]. Смеховая коммуникация герценовского фельетона была, в известной мере, реакцией на коммуникативный кризис и может рассматриваться как кризисная коммуникация, требующая отступления от обычного спора. В такой ситуации диалог был бы возможен на уровне смеховой коммуникации, в жанре фельетона. Но публицисты «Москвитянина» задатками фельетонистов не обладали. Философский и литературный спор между Киреевским и Белинским также не имел продолжения. Диалог прекратился, едва начавшись. Подчеркнем: понять его сегодня так же, как и 1845 г., можно только познакомившись и со статьями «Москвитянина», и с откликами «Отечественных записок».
Однако можно посмотреть на «диалог» в новом «Москвитянине» и с другой точки зрения - как на продолжение полемики 1839 г. между Хомяковым и И. Киреевским. Их статьи, ставшие началом славянофильской теории, так и не были при жизни авторов опубликованы. Чтобы лучше разобраться в последовательности сближений и расхождений публицистов, посмотрим на самое начало спора, на статьи Хомякова «О старом и новом» и Киреевского «В ответ А.С. Хомякову»[214].
Напомним, что в 1839 г. оба публициста пытались разобраться в истинности представлений о Древней Руси. Хомяков продекларировал свой принцип: «старую Русь надобно угадать»[215]. Опираясь на эти слова, и современники, и позднейшие исследователи часто упрекали Хомякова в предвзятости, нелогичности, склонности к фантазированию. С другой стороны, сами славянофилы декларировали, что их метод - художественный, а не логический. Правда, они оговаривались, что интуиция и образное мышление не противоречат научному познанию, но на эти оговорки никто ни из оппонентов, ни из исследователей внимания не обратил. Противопоставление двух типов мышления - рационального и сердечного легло в ос
нову славянофильского представления о цельности. Позднее, в пятидесятые годы, И.С. Аксаков сравнит художественное, интуитивное познание с рисованием - как будто возьмешь явление, обнимешь его своим взглядом, поймешь и перенесешь на бумагу[216].
Между тем, уже в первой статье Хомяков показал себя скорее как логик, чем как художник. Он показывает два ряда фактов - что было в древней Руси дурного и что хорошего. В одном ряду - факты жизни государственной, политической - боярские междоусобицы, «волчья голова Иоанна Грозного», а с другой - грамотность в селах, совестные суды, песни, воспевающие крестьянский быт: «Два воззрения, совершенно противоположные, одинаково оправдываются и одинаково опровергаются фактами неоспоримыми, и никакая система, никакое искусственное воссоздание древности не соответствует памятникам и не объясняет в полноте их всестороннего смысла», - заключает Хомяков[217].
Суждение Хомякова раскрывает самую суть его метода. Вдумаемся: он, как судья, взвешивает два разные ряда фактов, два воззрения, и убеждается в их подлинности. Тем самым и весь процесс сравнения, «взвешивания» подчиняется строгой логике и меньше всего похож на создание художественного образа. Читатель ждет анализа, расшифровки первоначальных предположений, основанных на известных, но все же весьма ограниченных фактах. Вместо того публицист ставит читателя, в котором предполагает здоровый скептицизм, в ситуацию выбора. Выбор касается самого пути, по которому шла Россия и по которому теперь ей предстоит идти. Фактически читатель должен либо сам изучить и для этого прочитать полный свод древнерусских памятников, либо поверить на слово автору, либо столь же априорно отвернуться от него. На самом деле сравнение невозможно просто потому, что несравнимы сами сопоставляемые ряды Закон и жизнь, учреждения официальные и народные нравы в древности, по мнению Хомякова, никогда не совпадали. Поэтому восстановить картину логически невозможно, ее нужно домыслить, угадать.
Но угадать не значит подменить. Это значит дополнить логические наблюдения чувством, интуитивным восприятием отношений и между отдельными людьми, и между сословиями в древности, не искажая фактов. Тем не менее, приступая к задаче угадывания, Хомяков все также логичен. Он занимается, как сам говорит, сличением всех памятников. На практике же он сравнивал «стихии» народной жизни, разграничивая еще живые и уже отжившие. Вот здесь и требовалась интуиция, ведь предметом исследования стали «лучшие инстинкты души русской», т.е. источники духовной силы народа. Однако процесс накопления духовного богатства еще не завершен.
Несовпадение, а иногда даже и несовместимость культурных начал прослеживается в трех сферах русской жизни — частной, государственной и религиозной. Речь идет, по существу, о цивилизационных различиях между Россией и Западом. Рассматривая те же три сферы жизни в европейской древности, Хомяков не находит ничего живого и поучительного.
Разумеется, его слова звучат голословно. Но читатель уже подчинился его логике, он захвачен магией сравнения и действительно дополняет своим внутренним воображением общеизвестные факты русской истории: призвание варягов, крещение Руси, совестной суд в древности. Схематично описаны и недостатки Запада: завоевание, римское право, католицизм. Публицист не приводит фактов, подтверждающих безнравственность древней Европы. Автор пытается воссоздать цельную картину и русской, и западной истории. Он признает, что христианство восточное, несмотря на свою истинность, оказалось слишком слабым, ибо «христианство жило в Греции, но Греция не жила христианством»218.
И. Киреевский сосредотачивается на изучении отличий в самом способе мышления восточного и западного мира. Основу западного быта и мышления составляет понятие об индивидууме, о личной свободе, тогда как восточное базируется на представлении о коллективизме. Если на Востоке важнее всего «правильность внутреннего состояния мыслящего духа», то на Западе — «внешняя связь поня-
тий»[219]. Таким образом, выясняется коммуникативный характер оппозиции внутреннее — внешнее. Противопоставляются два метода, два подхода к познанию мира. Первый, восточный, предполагает поиск «внутренней цельности духа», стремится добиться слитности отдельных усилий служения одной, высшей, цели. Второй, западный, допускает и даже поощряет разделение, рассредоточение ума по отдельным направлениям, каждое из которых ведет к «последней цели, прежде чем все пути сойдутся в одно совокупное движение»[220]. Таким образом, оппозиция цельность - раздробленность оказывается лишь частным случаем более общей универсалии свое - чужое.
Каждая из этих оппозиций ожидаемо рождает диалог. Диалог Хомякова и Киреевского не прекращался, но постороннему мог показаться прерывистым: печатный обмен мнениями возобновлялся с того места, на котором закончился прошлый раз, и столь же произвольно для читателя начиналась очередная пауза. После запрещения «Европейца» Киреевский. замолчал. Публичные споры в салоне А.П. Елагиной были устными. Публикации в «Москвитянине» в 1845 г. означали выход диалога на второй круг. Но действительно ли это было повторение, «второй круг», или же новый, более высокий уровень?
Попробуем восстановить продолжение диалога Киреевского и Хомякова в 1845 г. Мы уже показали, что Киреевский изменил свое отношение к европейскому просвещению, утверждая, что отсутствие античного влияния в русской культуре - вовсе не досадный пробел, а великое благо, избавившее ее от излишнего рационализма. Наследуя Древней Руси, современная Россия оказывается хранительницей начал истинной образованности и цельности. Если раньше ее великая историческая роль только угадывалась, то теперь прояснилась: она должна одухотворить и дать новую жизнь западной цивилизации. Вот идеи, изложенные Киреевским в «Обозрении современного состояния литературы».
Как же воспринял их Хомяков? Хомяков уточняет взгляды Киреевского на западную цивилизацию, раскрывает собственные представления о русском народе
и о самобытности его исторических и культурных начал. Но общим остается противопоставление Запада и Востока, Европы и России, раздвоения западной цивилизации и цельности русской. В статье «Письмо в Петербург (о железных дорогах)» он объясняет насущную необходимость следовать за Западом в его техническом и научном прогрессе. Но при всем том убеждает читателей в необходимости согласовать достижения европейские с особенностями русского быта. Критерий разделения необходимого и случайного, полезного и вредного, по мнению публициста, прост: добро и зло. Обличая безнравственность в «фанатизме неподвижности», он видит нечто большее, чем простое смешение добра и зла. Он предостерегает: «Как бы Запад ни скрывал нравственное зло под предлогом пользы вещественной, отвергайте все то, что основывается на дурном начале Отвергайте всякое нравственное зло, но не воображайте, что вы имеете право отвергать какое бы ни было умственное или вещественное усовершенствование под тем предлогом, что оно опасно для целости жизни»[221]. Итак, нравственное и вещественное и связаны, и разделены. Нужно принимать «вещественную», материальную пользу, но отвергать духовные соблазны и нравственное зло.
Возражение Киреевскому заключается в признании прав практической жизни. Киреевский видел возможность сближения с Западом в достижении духовного идеала, который и следовало передать («привить», выражаясь его словами) Европе. Хомяков же сетует на отчуждение русской культуры от западной, на принципиальную неслиянность. Заимствованное просвещение рождает раздвоение, ибо западные ценности не согласуются, а то и противоречат русским. «...Ничто нам не досталось даром. Не вошла к нам ни одна стихия науки, художества или быта (от западной философии до немецкого кафтана), которая бы слилась с нами вполне, которая бы не оставила нам глубокого раздвоения»[222]. Вот его-то, раздвоение, и предстоит теперь преодолеть. «Ученики» видели в своем обучении одну лишь обязанность и очень редко и очень немногие — общественную пользу.
Понятие «истинное просвещение», по мнению Хомякова, значительно шире, чем «наука». В то же время настоящая наука не способна обойтись без него. Задача, по его мнению, заключается в том, чтобы научиться разделять настоящее, «положительное» знание» и догадки, общечеловеческую истину и частные мнения, зависящие от местных условий (они называются в статье полулживыми).
Публицист обращается к истокам европейского развития, пытается понять общий закон, объясняющий ход событий. Вот он: «закон развития общественного лежит в его первоначальных зародышах, а закон развития умственного - в вере народной, т. е. в высшей норме его духовных понятий». Таким образом, разделяются уже не нравственное и материальное, а общественное и умственное начала, причем умственное связывается с верой. Зародыши общественного развития, вероятно, - первоначальные принципы общественного самоуправления. Придавая просвещению религиозный характер, он приписывает ему «жизненную гармонию», «теплое и свободное излияние души»223. Диалог, причем любой диалог - и с единомышленниками, и с оппонентами - не только расширяет коммуникативное пространство текста также как и пространство журнала, но и структурирует его, создает новую оппозицию: опорные элементы (концепты) - образы.
Диалог и полемика в славянофильском «Москвитянине» уже претендуют на разрешение общественных проблем, а не только литературных. Подобное изменение произошло, разумеется, не только с публицистикой славянофилов. Но это значит только, что сторонники «обновленного «Москвитянина» не отставали от времени. Полемика Киреевского и Хомякова оказывается распределенной, удаленной во времени - в соответствии с типом коммуникации. Полемическая мысль приобретает все большую нетерпимость к Западу, который обвиняется уже не в одном рационализме, но также и в непонимании России и русского человека, в неприязни к нему («Мнение иностранцев о России». «Мнение русских об иностранцах» А.С. Хомякова).
Правда, делая выпады против Запада, Хомяков и Киреевский признают тут же его заслуги и далеки от возбуждения ненависти или презрения. Но кризисная коммуникация искажает первоначальные намерения, усиливает в статьях тон «отторжения» и вызывает у оппонентов-западников неправильные предположения о желании славянофилов изолировать Россию, отгородить ее от влияния западной культуры. Киреевский же пишет о раздробленности западной науки, литературы и самого западного человека, выделяет в западной культуре два направления - положительное, т.е. изложение новых идей, и отрицательное, т.е. критику, опровержение прежних научных и религиозных систем.
Читателю невольно передается ощущение неполноты такого знания, недостаточности просвещения, основанного на критике и не обладающего собственной истиной. Киреевский сравнивает состояние Запада с положением Римской империи перед распадом, перед необходимостью принять новые начала для своего дальнейшего движения. Вот и сейчас Запад должен решиться и принять истины православия. В этом убеждены были все славянофилы.
Отмеченное выше движение славянофильской мысли от философии познания к философии религии и к философии тождества нельзя считать действием кризисной коммуникации, оно связано с общей эволюцией славянофильства. Но усиление, подчас несоразмерное, элемента веры в публицистике и полемике, конечно, происходило не без влияния кризисной коммуникации. Признавая вопросы веры краеугольным камнем любого научного или публицистического исследования, славянофилы постоянно обращались к ним, использовали их в качестве аргументов в споре. Однако же у их оппонентов-западников подобная тактика вызывала лишь неприятие. Во-первых, им самим эти вопросы были чаще всего неинтересны или безразличны. Во-вторых, Православие в их сознании связывалось исключительно с официальной церковью, с властью, с неприятием современного знания. В-третьих, они не могли возражать славянофилам по вопросам веры - и в силу своей неподготовленности, и потому, что такое обсуждение было очень затруднено и чревато неприятностями с духовной цензурой. Славянофилы же, не
учитывая этого, представали перед сторонниками «Современника», «Отечественных записок» и т. п. в невыгодном свете. «Перевод» с языка веры на язык светской жизни и обратно не получился, коммуникация оказалась невозможна.
Справедливость требует отметить еще одну особенность публицистической коммуникации славянофилов - их готовность и умение обсуждать «исторические травмы», т.е. те негативные исторические события, которые и народное сознание, и официальная риторика и пропаганда старались вытеснить из памяти, отодвинуть на периферию. Таковы «ковы и крамолы» боярской Руси, неправды времен Иоанна Грозного, ложь Стоглавого собора 1551 г., крепостное право, презрение к личности и т.п. Признание этих фактов, сосредоточение на них общественного внимания, конечно, связано с поисками правды, со стремлением объективного исследовать историю. Однако кризисная коммуникация заставила смотреть на пороки и преступления прошлого не как на историю, а как на нравственные изъяны присущие современности. Такой взгляд характерен для романтического направления и показывает, как многое в системе романтических положений спровоцировано коммуникативным кризисом.
По сравнению с «Европейцем» публицистические универсалии в «Москвитянине» изменились очень существенно. Прежде всего, мы имеем дело с иной шкалой ценностей, хотя и напоминающей прежнюю, но в сущности уже другую. Новая шкала возникает в ходе споров Киреевского и Хомякова, в их полемическом диалоге 1839 г. в салоне Елагиных. К прежнему противопоставлению Россия - Европа добавляется новое - Русь допетровская и Русь послепетровская. При сохранении общей оппозиции «свое - чужое» Древняя Русь оказывается своей, а современная Россия - если не чуждой, то производной от чужого.
Шкала ценностей тем самым оказывается более сложной и емкой, чем раньше. То же можно сказать и об оценочности. Критерием оценки становится не универсальная образованность, усвоенная народом, а сама народность, изнутри себя рождающая национальное просвещение, претендующее на универсальность. Сохраняя уважение и приверженность ко многим западным идеям, славянофилы,
однако, требуют коренного изменения западного мира и в первую очередь западного просвещения. Изменились оценки разума, рассудка, чувства, интуиции. На шкале ценностей особое место занимают вера и христианское просвещение. Оценка светского просвещения (независимо от того, европейское оно или русское) снижается. Коррекции должен подвергнуться весь западный мир, гуманизируясь, приближаясь к истинной вере, отказываясь от представления о всемогуществе разума. Ведущая идеологема в статьях «Москвитянина» - возрождение и развитие начал Древней Руси, начал потенциальных, но определяющих для самой субстанции народности.
Однако не надо преувеличивать, абсолютизировать архаизацию сознания в философской публицистике славянофилов. В этом отношениями пример «Москвитянина» очень убедителен. Принимая на себя издание журнала, воспевающего старину, да и сам любящий старину, Киреевский все же остается человеком девятнадцатого века, устремленным в будущее, а не в прошлое. В одной из рецензий, помещенных в отделе «Библиография» (на духовные и назидательные книги - «Молитва Св. Ефрема Сирина, Беседы на Св. Четыредесятницу» и «О грехе и его последствиях, Беседа на Св. Четыредесятницу») публицист выделяет в духовном красноречии две стороны: изложение вечных истин и их практическое применение к текучей действительности. Нужно ли удивляться такому суждению? Для Погодина, скорее всего, оно было неожиданностью. А для самого Киреевского? Он не раз писал о «соответствии» текущей минуты истории или вечным истинам. Теперь такая же задача ставится и перед жанром духовного красноречия. Вечность предстоит постигать через конкретность современного мира. Вот почему в рецензии акцентируется «достоинство современности», необходимое условие «для сильного действия речи на слушателей». Все знаменитые проповедники имели это качество в большей или меньшей степени. Таким образом, «особенность каждого времени», расцвечивала и помогала проповедникам найти «осо-
бенную краску их красноречию». Тем самым религия приближалась к человеку, не теряя своей сокровенной глубины.[224]
Главная проблема современного мира не в неполноте знания и не в «излишестве какой-то страсти», даже не привычке к односторонности жизни, а в равно- душии[225]. Вместо экзальтированного, искусственного и подчас надуманного напряжения публицист видит «расслабление сердца», равнодушие, «недостаток внутренней способности ко всякому сильному стремлению», безразличие к добру и злу. На сей раз Киреевский выступает против «многомыслия» и «многознания». Акцент смещается. Разговор от соотношения вечных истин и современности переходит к соотношению истинного и ложного, полезного и вредного. «Многозна- ние» - избыток непонятого, не применяемого к жизни, знания, «многомыслие» - неспособность разобраться в накопленных знаниях, попытка понять одно знание через другое, тогда как на самом деле требуется иное, «духовное» зрение, открывающееся через чувства. Киреевского ослабление чувственного мира тревожит. «Вместо незнания, страдаем мы, кажется, излишним многознанием, равно заботясь о изучении истинного и ложного подчиняясь общему, безразличному впечатлению взаимно уничтожающихся воздействий добра и зла»[226]. Безразличие, душевная «теплохладность» - вот против чего выступает публицист. Но чувства питаются впечатлениями современности и от нее усиливаются. Поэтому современность не противопоставляется вечности, она также есть вечность, но в ее конкретном выражении. В беседах преосвященного Иннокентия, которые и рецензирует Киреевский, он отмечает удивительное чувство современности, стремление понять самые жгучие, самые актуальные проблемы.
Последнее замечание как бы предвосхищает выводы более поздней статьи - «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению в России» (1852 г.). Однако, если в «Москвитянине» говорится об общем характере века, то в 1852 г. раздвоение приписывается Западу, тогда как Россия показывает пример цельности. Значит ли это, что Киреевский изменил свою точку зрения, идеализи
ровал русский мир? Думается, нет. Следует различать просвещение личное, степень постижения христианского учения отдельным человеком, и просвещение народа в целом. Народ, в отличие о человека, не знает сомнений, не вносит в религию «многознания» и потому избежал раздвоения. Цельность присуща русскому народу не потому, что он русский, а потому, что он правильно понял веру и придерживается Православия. В концепции «Москвитянина», как мы видим, «раздвоение» приписывается абстрактной человеческой натуре, без различия границ. В то же время в «Московском сборнике» речь идет о различии цивилизаций, о разнице между Западом и Востоком. Поэтому раздвоение ассоциируется именно с Западом. Задача современности, следовательно, в том, чтобы преодолеть раздвоенность, исцелить разрыв сознания и чувства человека. В первом случае это задача пастыря, обращающегося лично к каждому человеку. Во втором - задача церкви, обращающейся ко всему народу.
Сказанное проясняет и основные задачи коммуникации. Их две и они кажутся противоречивыми. Первая в том, чтобы довести разделение до конца, как бы исчерпать его, проследить судьбу каждой ветви. Вторая - преодолеть раздробление, добиться внутреннего, смыслового и духовного единства и отдельного человека, и общества в целом. В условиях кризиса эти задачи искажаются. Разномыслие кажется опасным симптомом так же как искусственное, «механическое» большинство голосов. На первый план в теории славянофилов выступает архаическая концепция «единогласия», противопоставляемая ими арифметическому подсчету голосов и парламентаризму.
По мнению Киреевского, пастырь должен одновременно действовать на разум и на чувство своего слушателя, «согревать» его душу, и просвещать его разум. Вопрос о превосходстве разума или чувства, таким образом, снимается. И это очень важно. Если в статье «Ответ Хомякову» сравнение старины и современности переводилось в плоскость их полезности для улучшения народной жизни, то в настоящей рецензии то же самое происходит и с категориями разума и чувства.
Проблема теперь ставится так: как воспользоваться преимуществами обоих способов познания, как применить их и к земной. и к духовной жизни человека.
Рассудочным кажется критику и попытка воссоздать прошлое в исторических романах. В коротеньком предисловии от редакции к публикации романа О.П. Шишкиной «Прокопий Ляпунов» дана очень точная и вместе с тем яркая характеристика нового жанра. Для него необходима фактическая достоверность, скрупулезное изучение истории и знание подробностей, даже мелочей бытовой жизни. Европейцы обратились к нему, желая воскресить не просто прошлое, а древние, истинные начала своей жизни, полагает критик. Поэтому для русских, не склонных к восстановлению или «обращению старого в новое», это не актуально. В России исторический роман потребует перехода на новый уровень и появления нового гения.
Но в таком случае, как же быть с постоянным напоминанием о древних просветительных началах, об «устроении» Древней Руси? Свойства будущего исторического романа, его отличия от современного и характер нового «гения», которому суждено будет воплотить его в жизни, еще скрыты от Киреевского. К тому же, он пишет только предисловие, намечает проблему, но не решает ее. Однако для нас очевидно, что славянофильская теория уже модифицируется, приспосабливаясь к новым обстоятельствам. Правда эта модификация не всегда завершается, и остается известная несогласованность между различными публицистическими выступлениями в «Москвитянине», противоречивость, вызванная самой жизнью.
Теоретик Киреевский заводит в журнале новый, практический отдел сельского хозяйства. В №1 1845 г. появляется обширное теоретическое введение, написанное им самим. Киреевский выстраивает свою «философию хозяйства», пишет о противоречивости сельских условий. Он показывает, что увлечение традициями сменилось безотчетным увлечением новизной. И то, и другое - крайности. Сельское хозяйство утратило непосредственность, естественность и получило импульс «фабричной напряженности». Жизнь требовала перемен, причем не
только в агрономии и земледелии, но в организации хозяйства, структуре цен и т.п. Неожиданным, но очень славянофильским выглядит сближение проблем сельского хозяйства с нравственными, историческими и т.п., обращение к статистике.
Так что же - изменился ли новый редактор «Москвитянина» или все тот же теоретик? Скажем так: изменился его взгляд на мир, а значит немного другим стал и сам он. Появление отдела сельского хозяйства свидетельствует об интересе к практике. Но ведь Киреевский не разбирался в практике сельского хозяйства. Он был дилетантом! Поэтому, сознавая невозможность руководить таким отделом, приглашает вести его Я. Линовского. Перед нами уже несколько другой Киреевский. Не такой, каким мы себе его представляли.
В «Обозрении современного состояния литературы» мы видим модифицированный образ автора. Собственно, это даже не образ, а эмоциональная характеристика, в которой отражаются его представления о задачах и о методах публицистики, об обязанностях и идеалах современных публицистов. Его интересует не личность критика или публициста разбираемых им изданий, а, если можно так выразиться, личность журнала. Поэтому мы видим образ журнала как личности, а не образ публициста, создающего журнал. Точнее даже будет сказать, что личность публициста сливается с личностью журнала, едва ли не подчиняясь ей. Сам же автор (Киреевский) присутствует в текстах и прямо, выражая свою позицию, и косвенно, отбирая те или другие стилистические средства и художественные приемы. Мы уже называли их - диалогизм (вообще характерный для всех славянофилов), тяготение к абстрактной лексике, разъясняемой при помощи метафор (как правило, общеязыковых) и художественных сравнений, сочетание архаической торжественности и современного разговорного языка.
Публицистическая коммуникация в «Москвитянине» рассчитана была во многом на эмоциональную реакцию. В их отношении к древности преобладал элемент художественный, а не критический. (Возможно, противопоставление интуитивного, художественного и логического, строго научного заложено в комму-
никационной матрице. Славянофилы обращаются по очереди то к одному, то к другому методу публицистики, в зависимости от своих задач). Однако ним в критике, ни в публицистике «Москвитянина» уже нет того поэтического очарования, той непосредственности, которая так привлекала в «Европейце». Новое издание кажется боле взрослым, логическим. Поэзия его текстов несомненна, но она существует как бы отдельно от логики. Неоднородность стиля объясняется и сильным влиянием Погодина, заставляющего печатать одиозных авторов, и некоторой разъединенностью мысли и чувства, перечислительными интонациями, которые иногда появляются в статьях (особенно в «Обозрении современного состояния словесности» Киреевского), как бы забывая до поры до времени об изящной словесности и ограничиваясь философией и журналами. Возможно, в планы Киреевского и входил разговор о современной литературе, но так и не состоялся.
Публицистика «Москвитянина» спровоцировала поэтический спор Хомякова с П. Киреевским (с его статьей о древней русской истории), а затем и К. Аксакова с Хомяковым. Мы говорим о стихотворениях Хомякова «Не говорите: «То былое...», «России», «Раскаявшейся России». Остановимся на первом из этих стихотворений, написанном в 1844 г., вероятно, после обсуждения рукописи Петра Васильевича. Хомяков собирался поместить его в «Московском литературном и ученом сборнике на 1847 г.», но цензура не пропустила публикацию. Стихотворение представляет собой диалог между теми, кто «прощает» России грехи, как «былое», «забытое», и автором, который не позволяет ничего забыть: «Нет! этот грех - он вечно с вами,/ Он в вас, он в жилах и в крови,/ Он сросся с вашими сердцами,/ Сердцами, мертвыми к любви!». Характерно отстранение автора, восклицающего «вы». Стало быть, себя он считает неповинным, непричастным к этим историческим ошибкам и преступлениям!
Перечислив исторические грехи, одновременно нравственные и политические («рабство векового плена», «двоедушие Москвы», «стыд и скорбь святой царицы», «узаконенный разврат», «грех царя-святоубийцы» и т.д.), он заканчивает не художественным, а публицистическим образом, стыдит «За слепоту, за злоде
янья,/ За сон умов, за хлад сердец».[227][228] Напомним, что раньше, в статье «Мнение русских об иностранцах», он утверждал, что «начало той мертвенности, которая выражается в XIX веке, заключалось уже в составе германских завоевательных дружин и римского завоеванного мира, с одной стороны, и в односторонности римско-протестантского учения - с другой» . Теперь распад, мертвенность охватывают и русскую культуру.
Мы не противопоставляем художественное и публицистическое начала в лирике Хомякова. Преобладание публицистического начала и соответственно публицистической коммуникации в разбираемом стихотворении как раз и связано с художественными особенностями поэзии Хомякова. В чем же своеобразие «реплики» Хомякова? Обратим внимание на отсутствие лирического героя - это общая черта лирики Хомякова. Поэт отстраняет лирическое «Я»[229]. Но в данном случае он не пользуется и конструкцией «мы», отделяя себя от происходящего. Он - наблюдатель. На что же направлено его внимание? На «грехи», выражающиеся в чувствах и поступках (преступлениях), в молчании и в бездействии, словом, в нарушении и человеческих, и божественных законов. Причем источником, побудительной силой всех нарушений («грехов») становится власть (ср.: «за грех царя-святоубийцы» и т.п.). Народ соучаствовал в преступлениях молчанием и бездействием.
Понятие «народ» не расшифровывается и легко может быть истолковано и узко, и широко. Такая трактовка совпадает с концепцией статьи «О старом и новом». Пророческий, «мессианский» тон Хомякова ближе классицистической тра- диции[230], чем романтической: все подчинено идее национального и религиозного долга, ответственности народа за свои грехи, не только сакральной, но и социальной.
В центре стихотворения Иоанн Грозный. Личная вина царя выступает как завязка, как воплощение вины всего общества в целом. Вина - в отречении от
правды и любви. В результате теряется цельность, история распадается на множество частных эпизодов. Смысл существования теряется. Поэт же может напомнить о смысле, призвать к покаянию.
Поэтический спор Хомякова с П. Киреевским имел свое продолжение. В 1845 г. К. Аксаков пишет стихотворение «Поэту-укорителю», присоединяясь к позиции П. Киреевского. Он, в сущности, не против покаяния, но покаяние должно быть другим. Не отрицая грехов и преступлений старины, К. Аксаков считает важным напомнить про сегодняшний грех - отступление от идеалов старины.
Историческая травма становится частью кризисной коммуникации и заставляет осуждать «злую гордость просвещенья», «жалкий лепет слов чужих» и, разумеется, «равнодушие, презренье / Родной земли и дел родных!». Так упреки, сделанные народу, Аксаков переадресовывает обществу. «Не там тот грех, где Русь и нужда! Нет, к нам направь свои укоры,/ Нас к покаянию зови,/ Да увлажнятся наши взоры,/ Сердца исполнятся любви!».[231] Причем поэт в данном случае принимает вину и на себя, разделяет историческую ответственность.
Итог спора К. Аксакова и Хомякова подвел И.С. Аксаков, назвавший его поэтическим поединком двух друзей. «Оба гремят укорами, оба взывают к покаянию - и оба правы»[232]. Правота, однако, не устраняла принципиальные различия. Хомяков «растравляет» исторические раны с тем, чтобы они стали замечены и началось их лечение. Для К. Аксакова такое «лечение» оказалось неприемлемым. Он не желает тревожить раны, отворачивается от негативного исторического опыта. И в свою очередь «растравляет» другие раны - отказ от национального просвещения. Следовательно, сходство поэтов-публицистов в осознании исторической травмы, в обращении к ней, а различие - в понимание причин, в выводах и оценках. Публицистическая коммуникация направлена на выработку нового решения проблемы, на смягчение кризиса и расширение коммуникативных возможностей и самого автора, и его текста. Однако принципиально новых идей и решений не предложено. «Катастрофический опыт» оказывается слишком болезнен
ным. Едва начав разговор о нем, потребовав покаяния, Хомяков смягчает ситуацию и декларирует прощение, правда, оговариваясь, что это незаслуженная милость. К. Аксаков вообще не принимает упреки простому народу, а затем подменяет противопоставление простого народа и общества противопоставлением Древней Руси и Запада. Проблема преодоления катастрофического сознания так и не решена. Катастрофический опыт по -прежнему включен в исторический, но постепенно вытесняется в подсознание. С точки зрения семиотики, диалог так и не состоялся. Спор есть, но он не приводи к новой мысли и новому знанию. Не появился и новый, синтетический текст. Нет понимания, а значит, нет и диалога. Коммуникативный кризис затрудняет рождение новых философских концепций и политических решений.
Мы увидим далее, что в альманахе «Московский Сборник» 1852 г. продолжилось исследование исторической памяти. Художественная и публицистическая коммуникация направлены с разных сторон на то, чтобы преодолеть травму, понять «кризисный» опыт и учесть его. В свою очередь, цензура пытается исключить упоминания о травме. Спор о путях развития России прекращается. Диалог вырождается в монолог. «Русская идея» попадает под суд правительства.
5.
Еще по теме Журнал как диалог («Москвитянин» 1845 г.).:
- 4. Основные этапы СО в России.
- 12. Журнальные издания.
- 20. Реклама русского искусства и деятельность С.П.Дягилева.
- 6.Особенности видов рекламы в зависимости от медианосителей
- 11. Основные аналитические издания в России
- 22 Эссе как жанр. Предмет отображения, цели и задачи, виды, язык и стиль, примеры жанра в казахстанской прессе
- Вопросы
- 11. Журнал как тип издания: особенности возникновения, функции, место в СМИ
- 12. Классификация современных российских журналов
- 11. Журнал как тип издания: особенности возникновения, функции, место в СМИ
- 12. Классификация современных российских журналов
- 9. Проблемный очерк: понятие конфликта как стержня внутренней организации. Разновидности проблемного очерка. Особенности очеркового решения публицистической проблемы (в отличие от аналитического подхода).
- Деловое общение
- № 6 Как используются монолог и диалог, прямая и косвенная адресация в публичном выступлении?
- Научная картина мира и новые мировоззренческие ориентиры цивилизационного развития. Рациональность в современной культуре.
- 42. Центральная проблема языка: язык как «имя» вещи и язык как «знак» вещи. Постановка проблемы в истории философии: диалог Платона «Кратил» и его основные положения в плане философии языка.
- Вводные замечания
- КАК СОВЕРШЕНСТВОВАТЬ КОММУНИКАТИВНУЮ КУЛЬТУРУ
- Тема 22 Реклама как особый вид социальной коммуникации
- § 5. Прагматика и стилистика разговорной речи. Условия успешного общения