<<
>>

«Пиковая дама»: критика «огненного воображения»

«Пиковая дама» — единственная повесть, обладающая специальным «Заключением». Чем обусловлен этот редкий для Пушкина ход? Что Пушкин досказал в «Заключении», чего не было в основном корпусе текста?

Постановка задачи обусловлена тем, что трактовки повести, исходящие из какой-либо априорной предпосылки (например, темы карт и карточной игры[358][359]) не задаются этими вопросами.

С другой стороны, они могут быть сочтены случайными или несущественными. Но это означало бы молчаливое признание того, что Пушкин не справился со своей задачей и вынужден был воспользоваться нехудожественным методом завершения нарратива.

Сравнительная методология, составляющая базу априорных аналитик и дающая в руки читателя огромное количество сведений по истории литературы, сюжета, распространенности тех или иных мотивов, не может подсказать направления поиска в распознании специфического смысла художественного произведения. Не может в принципе, ибо ориентирована на варьируемые, повторяющиеся элементы текстов и не задается вопросом об уникальности произведения, к которому параллели и цитаты подыски - ваются. Сравнительные данные могут быть полезны в смысле знаний о «строительном материале» пушкинской лаборатории, но ничего не могут сказать о задаче, к решению которой они были (или не были) привлечены. Поэтому и свой анализ мы начнем не с общих, а с частных наблюдений.

Особенность «Пиковой дамы», состоит в том, что это повесть с одним героем, Германном. Прецедентом подобного построения был «Гробовщик» в «Повестях Белкина». И там, и там ключевое событие происходит в воображении героя. Сон Адриана заканчивается обмороком с последующим пробуждением, т.е. возвращением в прежний настоящий мир. В «Пиковой даме» место обморока занимает состояние ужаса от сходства карточной «пиковой дамы» с лицом старухи, а возврата к «нормальности» нет — Германн сошел с ума.

Монологичный характер повести исключает из рассмотрения все варианты, предполагающие «поединок героя с судьбой». Важна не игра, а отношение к игре. Именно поэтому читателю вовсе не нужно знать правила игры в «фараон». Его задача — разобраться в природе «случая», интересного тем, что он обнажил внутренний мир героя. О том, что суть дела заключена не в игре, а в игроке, его мировоззрении, дважды указано самим Пушкиным (в Главе IV). Сначала в эпиграфе, намекающем, что в ней пойдет речь о «человеке, у которого нет никаких нравственных правил и ничего святого». Второй раз — в характеристике Германна, как человека с душой Мефистофеля, на совести которого «по крайней мере три злодейства». Эту фразу припоминает Лизавета Ивановна при известии о смерти графини. Пушкин

выделил ее курсивом, чего читатель никак не должен пропустить. Этический аспект важен уже тем, что безнравственный персонаж не может быть героем трагедии. Отсюда впечатление о «Пиковой даме» как о фарсе, комедии. И.Золотусский, например, увидел в Германне лицо «трагическое, хотя и отчасти пародийное»[360]. Пародийность противоречит утверждению, что этот герой «рожден для такого поединка с судьбой, где пригодятся его холодный ум и железный расчет»[361]. Они Германну не нужны, ибо его мечта - игра безопасная: ему нужно завладеть секретом, лишающим игру ее самого важного элемента - риска. Единственное, что стоит признать за Германном, это способность добиваться своих целей.

Пушкин назвал воображение Германна «огненным». Эта характерис­тика подтверждена, по сути дела, лишь одним фактом: тем, что он «целые ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры». Но тут сказывается не вообра­жение, а страстное желание внезапного обогащения. Интересует его не игра, а «счастье» выигрыша. Во сне ему предстает именно этот момент: «карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации в карман».

Но воображение его бедновато, если он не «вообразил» ничего лучше, как угрожать пистолетом глубокой старухе, был готов на любую гадость, вплоть до отказа от вечного блаженства в пользу дьявольского договора. Пушкин старается разрушить романтический образ героя. Узнав о «переговорах» Германна со старухой и их исходе, Лизавета Ивановна ставит окончательную точку в портрете этого человека - «вы чудовище». Учитывая все это, нам нужно внести некоторую корректировку в понимание «пламенного воображения».

Об особом типе воображения можно говорить только с момента, когда старуха умерла, не выдав своего секрета. Домогательства Германна должны были кончиться при словах графини о том, что история с тремя картами — шутка («клянусь вам! Это была шутка!»). Способность наделить шутку реальностью («Этим нечего шутить Вспомните Чаплицкого») и составляет суть «пламенного воображения» Германна. Странность сюжета состоит в невоз­можности совместить статус «инженера» с верой в реальность анекдота, «верных» трех карт, в реальность того, что никаким расчетам не поддается. По тем временам инженер — человек, получивший естественно-научное и техническое образование на уровне Университета, а наука уже тогда плохо уживалась с верой в инфернальное. Пушкину же важно именно совмещение образованности и веры. И он решается на открытую подсказку направления, в котором следует двигаться, давая весьма своеобразный эпиграф к Главе V. В ней сообщается о жизненно важной для Германна тайне: «В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: „Здравствуйте, господин советник!^». Эти слова приписаны «Шведенборгу». Чтобы выявить указательную интенцию, сравним его с эпиграфом к предыдущей главе. Он гласит (в переводе на русский): «Человек, у которого нет никаких нравственных правил и ничего святого. Переписка». Обезличенность автора смещает внимание с того, кто говорит, на то, что говорится. В эпиграфе к главе V наоборот — совершенно неинформативна «цитата» (ее считают вымышленной, у Сведенборга она не найдена).

Неинформативность сообщения компенсируется значительностью имени автора — «Шведенборг».

Происхождение цитаты и некоторые детали, имеющие прямое отношение к пушкинской повести, проанализированы в работе М.Д.Шарыпкина, обратившего внимание на взаимосвязь пушкинской повести с одноименным романом Ливийна «Пиковая дама», герой которого оказался в Данвикене — шведском Бедламе. По-французски роман вышел в 1826 г. в переводе хорошо известного Пушкину Ламотт-Фуке. В обоих произведениях важную сюжет­

ную и композиционную роль играют видения, наводящие на «мысль о духовидце и теософе Сведенборге, одном из предтеч шведского и европейского романтизма. Недаром в повести Пушкина имеется эпиграф «из Шведенборга»[362]. Сведенборг, как и Германн, был инженером, а слава Сведен­борга совершенно устраняет необходимость обращения к «сказке» для объяснения «духовидческой» компоненты пушкинской повести. Сведенборг был крупным и весьма ценимым ученым-натуралистом, но в зрелые годы с ним случился сильнейший кризис, выйдя из которого он полностью оставил занятия естественными науками и целиком вверил себя сверхрациональному. По его учению, злые люди после смерти становятся злыми духами, а добродетельные — ангелами. Некоторые люди могут видеть и общаться с такого рода духами, что и происходит с Германном в «Пиковой даме». В акте «веры» во вторую действительность («имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков») и выразилось то самое «пламенное воображение», о котором в самом начале повести предупредил Пушкин.

В конце XVIII — начале XIX вв. авторитет Сведенборга весьма высок. Однако, как свидетельствует цитата, выведенная в эпиграф к пятой главе, Пушкин и не искал у шведского мистика ничего, кроме самого факта «духовиденья», что выглядит как откровенная ирония. Это впечатление заставляет искать подтверждения в других особенностях текста повести.

Наиболее интересный материал дает первая же фраза Главы VI: «Две неподвижные идеи не могут существовать в нравственной природе, так же как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место».

Она интересна в двух аспектах. Во-первых, такое утверждение как бы отменяет условие, поставленное «духом» графини («Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтобы ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне») за невозмож­ностью его исполнения. «Наказ высшей воли» требует от Германна, чтобы его обязанность по отношению к воспитаннице не была ничем «вытеснена».

Второй аспект более сложен. Выражение «неподвижные идеи» очень похоже на кальку с французского выражения “idee fixe”. Словарь дает несколько значений, среди которых первым идет «неотступная, навязчивая мысль, подавляющая в ком-либо все другие»[363]. “Idee fixe” не терпит конкуренции, двух “idee fixe” ни в нравственном и ни в каком другом мире быть не может по определению. По-французски оно может означать и «помешательство на каком-либо одном образе, мысли или чувстве; мономанию». Очень близко к нему значение «предмета (точки, пункта) помешательства». Поведение Германна, видящего все вокруг себя похожим на тройки, семерки и тузы, очень близко к помешательству. Но при чем здесь параллель мира физического с миром нравственным?

Как заметил еще М.П.Алексеев, стилистически и по существу формулированное здесь положение воспроизводит одну из аксиом любого курса механики, распространенную лишь на область «нравственной природы»[364]. Но перенос представлений мира физического на нравственный совершенно не корректен с точки зрения основных философских споров XVIII века. Формально (как писал в «энциклопедии» Дидро), «когда две части находятся на одном и том же месте, то обе они одинаково проницаемы». «Непроницаемость тел может вытекать только из протяженности». Но мир нравственный не может обладать «протяженностью», ибо «у нас нет двух представлений о двух видах протяжения»[365] и «то, что есть дух, не может быть телом»[366]. Другими словами, аналогия, подразумеваемая Пушкиным, не состоятельна.

Рассмотрим ту же цитату с несколько иной стороны. Требования «механики» основаны на признании существования жесткой причинно­следственной связи между явлениями, т.е.

законов физического мира, в

котором именно поэтому и нет «свободы». Если нравственный мир устроен подобно физическому, то в нем тоже нет свободы. А этим уничтожается понятие ответственности: человек ни за что не отвечает, ибо каждый его поступок является одним из элементов бесконечной цепи причинно­следственных связей.

Можно, однако, согласиться с мнением М.П.Алексеева, что едва ли «эта мысль, изложенная точным языком учебной теоремы, введена в текст повести в результате случайного, бессознательного творческого акта; мы, наоборот, имеем полное право предположить, что она является следствием глубоко обдуманного артистического расчета»[367]. Продолжим мысль: расчета читателя, который сможет оценить иронию писателя и понять, что механическим и несвободным является только мир Германна, который лишен нравственных обязанностей (как и угрызений совести, вытесненных «предрассудками»).

Уникальность фразы, начинающей шестую главу, состоит даже не в конкретном смысле ее, а в самом качестве языка, его физико-философской терминологичности, которая недвусмысленно свидетельствует о круге чтения Пушкина при работе над данным фрагментом. Это позволяет предположить, что у Пушкина был источник, содержавший полемику со «Шведенборгом»

В связи с этим на велении «высшей воли» необходимо задержаться. В чем причина того, что «инстанция» потребовала от Германна устроить судьбу бедной воспитанницы? Эта героиня ничем не примечательна, кроме той функциональной роли («слепой помощницы разбойника, убийцы старой ее благодетельницы»), которую она послушно играет в стратегических планах Германна. Единственное ее достоинство состоит в том, что она честно ответила на чувства, разыгранные молодым ухажером. Именно это и важно. Выступая как комментатор этики Канта, «высшая воля» требует от Германна, чтобы бедная девушка перестала быть для него всего лишь

средством, а стала, действительно, целью — чтобы он женился на ней. Добавим к этому, что невозможно знать о Сведенборге и не знать о его крайне серьезном критике — Канте, чья специальная работа, посвященная критике Сведенборга, называлась «Грезы духовидца».

Открывая ее, мы сразу же пропадаем в сферу уже знакомой фразеологии. Например: «Если пространство в один кубический фут наполнено чем-то мешающим всякой другой вещи туда проникнуть, то никто не станет это нечто, находящееся в пространстве, называть духовным существом. Оно, очевидно, было бы названо материальным, так как оно протяженно, непроницаемо и, как все телесное, делимо и подчинено механическим законам. Понятие духа вы, стало быть, можете сохранить лишь тогда, когда вообразите себе существа, присутствие которых возможно и в наполненном материей пространстве; другими словами, если вообразите себе существа, которые лишены непроницаемости, и сколько бы их ни было, никогда не могут составить одно обладающее плотностью целое. Подобного рода простые существа называются существами немате­риальными и, если им присущ разум, духами. Простые же субстанции, которые, взятые вместе, образуют одно непроницаемое и протяженное целое, будут называться материальными единицами, а их совокупность — материей. Что-нибудь одно: либо слово дух есть слово без всякого смысла, либо оно имеет только что указанное значение» [368].. Далее Кант скажет, что человеческая душа связана одновременно с двумя мирами. Через тело она ясно чувствует материальный мир и вместе с тем, принадлежа к миру духов, воспринимает воздействия нематериальных существ. В этом контексте понятно, что «духовные ощущения могут переходить в сознание, если они вызывают близкие к ним фантазии»[369]. Лица, обладающие повышенной нервной возбудимостью, «могут быть встревожены признаками каких-то внешних предметов, которые они принимают за духовные существа,

действующие на их телесные чувства, хотя здесь происходит один лишь обман воображения»[370]. Следуя таким путем, Кант показывает происхож­дение «пламенной фантазии» человека с подобным неравновесием нервов: «не было бы ничего удивительного, если бы каждый духовидец оказался фантазером по крайней мере в отношении тех образов, которыми сопровождаются его видения, потому что у него возникают представления, по своей природе чуждые и несовместимые с представлениями человека в обычном состоянии и порождающие сцепление странных образов в [его] внешнем чувственном восприятии. Отсюда дикие химеры и причудливые гримасы, длинными вереницами мелькающие перед обманутыми чувствами»[371]. Подобные явления, по убеждениям Канта, следует считать чистой игрой воображения, грезами, «которые обманывают чувства, представляясь как бы действительными предметами. Тот, кто, бодрствуя, настолько углубляется в вымыслы и химеры своего богатого воображения, что мало обращает внимания на свои чувственные восприятия, которые для него в данный момент наиболее важны, справедливо называется бодрствующим сновидцем. В самом деле, стоит только чувственным восприятиям немного ослабеть, и человек засыпает, а прежние химеры превращаются уже в настоящие сны» (везде курсив Канта - А.Б.)[372].

Можно оглянуться назад и увидеть, как много общих моментов у кантовской схемы и пушкинского повествования, как тщательно Пушкин нивелирует впечатление фантастичности сюжета, как, смешивая «на равных» реальные события и ирреальные видения, замыкает эти последние в сферу «монологичекого» мира Германна. Иными словами, он делает все для впечатления, что суть повести заключена в «воображении» героя. Довершить эту картину должна финальная сцена. Германна потрясает не результат игры, а измена сил, управляющих самой судьбой, тех сил, которые назвали ему три верные карты. Крах усилий Германна - закономерный финал его ставки на

«представления, по своей природе чуждые и несовместимые с представ­лениями человека в обычном состоянии и порождающие сцепление странных образов». Последним в этом ряду было явное сходство карточной пиковой дамы с лицом старухи («Старуха! — закричал он в ужасе»). Ему, как пишет Пушкин, «показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась». Это «показалось» и решило дело.

Итак, человек, походивший на Наполеона, закончил свою карьеру изоляцией от людей, но не возвышенным заключением на острове-тюрьме, а «дисквалифицирующим» пребыванием в жалкой «психушке». «Огненное воображение» тем самым дискредитируется. Развенчание «огненной» стихии должно привлечь наше внимание к ее противоположности — стихии холода. «Холод» на языке романтизма означал принадлежность к сфере зла. Противостоянием этих начал обусловлена возможность выбора вольного перехода от одного к другому. В открытом виде свобода такого выбора продемонстрирована Пушкиным в стихотворении «Не дай мне бог сойти с ума.». В проекции его на «Пиковую даму» можно сказать, что в воле Германна было сойти с ума или воздержаться от игры. В понимании «невоздержанности» нам может пригодиться известие о психиатрической практике того времени, исходившей из отношения к сумасшествию как к нравственной глухоте и моральной бесчувственности. Об этом и призван напомнить эпиграф главы IV (в виде записи от «7 мая 18**») о человеке, у которого нет ничего святого. Перелом в психической судьбе Германна можно связать с моментом, когда он принял «сказку» за реальную историю: «анекдот о трех картах сильно подействовал на его воображение». Тем самым он согласился с «пустой мечтой видеть что-то за всеми границами чувственности, т.е. грезить исходя из основоположений (сумасбродствовать на основе разума)»[373] (курсив Канта. — А.Б.). Это предположение тем более вероятно, что финал повести Пушкин выстроил в полном согласии с вердиктом Канта: «оно (сумасбродство) за свои умствования достойно

осмеяния»[374]. Сумасбродство предшествовало сумасшествию, но трудно­уловимо, ибо Германн контролирует себя до конца последней игры.

Эмпирическое сознание легко соглашается с психологической мотивировкой сумасшествия героя, сводя все событие к силе потрясения от проигрыша огромной суммы. Такое объяснение, однако, не убедительно. Игра заведомо предполагает и выигрыш, и проигрыш, т.е. игрок должен быть готов к любому обороту фортуны. Именно поэтому реакция других игроков на проигрыш Германна совершенно лишена сочувствия. Его игра была расценена как «славное понтирование». Слово «славное» отражает, по- видимому, восхищение способностью Германна к огромному денежному риску, т.е. недюжинную стойкость к возможному удару судьбы.

Одну деталь стоит укрупнить: за секунду до того, как «нормальность» окончательно покинула Германна, вина за проигрыш принималась им на себя («Он не верил глазам своим, не понимая, как мог он обдернуться»). Но это самообвинение кратковременно, ибо достаточно малейшего повода («в эту минуту ему показалось»), чтобы снять вину с себя, переложить ее на кого-либо другого (в данном случае — на «старуху»). Такой оборот кажется вполне понятен как увертка слабохарактерного человека, не желающего принимать на себя ответственность за содеянное. Но слабость характера за Германном признать трудно. Здесь снова мы сталкиваемся с невозможностью понимания пушкинской повести «с лету», базируясь только на известных психологических мотивах. За тем, как выстроено повествование, чувствуется тесная взаимообусловленность всех его элементов, иначе говоря, логичная схема всего происшествия. Схем не любят, видя в них упрощение богатства реальной жизни. Но ни одна наука не может претендовать на полный охват реальности и пользуется целой системой упрощений, позволяющих выделить закономерные связи между основными элементами изучаемого объекта. В нашем случае схема необходима, ибо вопрос идет именно о

причинной связи эмпирических данных. «Перенос вины», о котором только что говорилось - свойство сознания «бодрствующего сновидца», т.е. является неизбежным следствием «первопричины» действий главного героя. Мастерская художественная форма пушкинской вещи решительно не позволяет вывести из самого рассказываемого события исходную «причину», ответственную за крах жизни Германна. О ней можно сказать, только зная теоретическую схему, которая и была развита критиком Сведенборга.

Искомой «первопричиной» следует считать не игру и не «идейные концепции, созданные на почве картежного языка», а сильно занимавшую умы Просвещения проблему «счастья». «Почему не попробовать своего счастия?» - вот тот тезис, что заставил Германна изменить своей твердости, сменить разум на «мечтания». Но «счастье есть идеал не разума, а воображения»[375][376]. Кажется, именно поэтому Пушкин так настаивает на «огненности» воображения, перекрывающего сдерживающую силу расчетливости Германна. Этого мечтателя-офицера влекла к дому графини какая-то «неведомая сила». Природа этой силы была известна и именовалась аффектом, т.е. неудержимым стремлением15. Необходимо иметь в виду, что «аффект - это движение души, которое делает нас неспособными свободно размышлять об основаниях, чтобы согласно им определять себя»[377]. Аффект плох не сам по себе, а тем, что лишает человека возможности взвесить, хорошо или плохо захватившее его стремление. Путь от «фантазии» к нравственной неразборчивости оказывается очень коротким. Пушкинский персонаж и проделывает его на одном дыхании: «подбиться в ее (старухи) милость, - пожалуй, сделаться ее любовником» и пр. Ничто внутри него не противится собственной низости, даже совесть. Речь о ней Пушкин заводит дважды, но лишь для того, чтобы показать, что место совести занято чем-то, очень на нее не похожим. «Он (Германн) не чувствовал угрызений совести при мысли о мертвой старухе», и это бесчувствие тесно связано с крахом

плана, «от которого он ожидал обогащения» — таково первое сообщение автора повести. С той же ноты начинается второе — Глава V (с эпиграфом из Шведенборга), поясняющая, что голос совести подсказывал Германну не раскаяние, а средство для упреждения мести со стороны убитой графини — «явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения».

Поскольку слово «совесть» может трактоваться по-разному, восполь­зуемся одним из определений, отвечающих интересующей нас схеме: «совесть должна мыслиться как субъективный принцип ответственности перед богом за свои поступки; понятие же ответственности (хотя и туманно) всегда содержится в моральном самосознании»[378]. В таком случае следует признать, что в сознании Германна ответственность не присутствовала. А это в свою очередь раскрывает «Заключение» Пушкина к законченной повести, в котором он посадил в сумасшедший дом проигравшегося Германна.

Варианты были. В основном «корпусе» повести говорится лишь о том, что Германн стоял неподвижно, а потом отошел от стола. Никто из наблюдавших игру не обратил внимания на «ужас», охвативший Германна, т.е. из основного текста нельзя сделать вывод о повреждении разума Германна. Это означает, что для смысла повести достоверность факта сумасшествия не очень важна. Важно то, что герой не вменяем. Вменяемость подразумевает, что человек поступал сознательно, т.е. находился в здравом уме, а потому с него может быть спрос. Германн же от разума отказался, а потому и нет с него спроса — он ни за что не отвечает. Отсюда и последовала необходимость «Заключения» (повести). Пушкин помещает Германна в Обуховскую больницу, давая тем самым понять, что герой окончательно расстается с умом, т.е. с тем, в чем с самого начала ему не было нужды.

<< | >>
Источник: Белый Александр Андреевич. ФИЛОСОФСКО-ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПУШКИНСКОГО «ИСТИННОГО РОМАНТИЗМА». Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук. Москва - 2013. 2013

Еще по теме «Пиковая дама»: критика «огненного воображения»:

  1. 22. Публицист в массмедиа (очеркист, эссеист, критик, обозреватель).
  2. Основные стратегии развития неклассической западной философии в ХХ веке
  3. 17. Стиль художественной литературы
  4. 40. Разговорная речь и язык художественной литературы.
  5. 31. Комплименты. Культура критики в речевом общении
  6. Способы передачи чужой речи
  7. 4. Критика «норманнской теории» происхождения Древнерусского гос-ва.
  8. 15. ТЕОРИЯ ПОЗНАНИЯ И ЭТИКА И. КАНТА. (Критика чистого разума. введение)
  9. К. Маркс. “К критике политической экономии. Предисловие. ”
  10. Кант Критика 1
  11. Кант. Критика 2
  12. НАУКА И ФИЛОСОФСКИЕ ОСНОВАНИЯ НАУКИ В КЛАССИЧЕСКИЙ ПЕРИОД ДРЕВНЕГРЕЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ.
  13. НАУКА И ФИЛОСОФСКИЕ ОСНОВАНИЯ НАУКИ В ЭПОХУ ПРОСВЕЩЕНИЯ (18 ВЕК). ИДЕОЛОГИЯ ПРОСВЕЩЕНИЯ. ПРЕДСТАВИТЕЛИ НАУКИ, ДОСТИЖЕНИЯ В ОБЛАСТИ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ И ОБЩЕСТВОЗНАНИЯ.
  14. Немецкий классический идеализм (Кант – докритический и критический период – критика чистого разума)
  15. Немецкий классический идеализм (Кант – Критика практического разума)
  16. Антропологическая философия Л. Фейербаха: критика религии, учение о человеке и обществе.
  17. ТРЕНИРОВОЧНЫЕ УПРАЖНЕНИЯ
  18. УКАЗАТЕЛЬ ИСТОЧНИКОВ, из которых приводятся примеры-цитаты (и список условных сокращений в ссылках на них)х
  19. Современные анекдоты